Иван Миронов - Замурованные: Хроники Кремлёвского централа
Зал ослепил блеском дневного света, благородно играющего на мореном дубе судейского пьедестала. Вскоре появился и сам хозяин деревянного трона под двуглавой курицей. Лет ему под шестой десяток, не до конца засаженная лысина, похожая на псиный лишай, и закрашенная седина с явным перебором «натурального блеска и яркости». Из-под черного застиранного балахона торчат уголки рукавов рубашки зелено-лилового перелива с яркими в пятак кляксами золотых запонок.
Господин Откин, так зовут эту подкрашенную фемиду, оказался на редкость въедливым, дотошным и вникающим. Он внимательно ковыряется в бумажках, журит сине-белое пятно — все, что оставила от прокурорши моя порожденная тюрьмой близорукость, задает сторонам вопросы, создавая иллюзию непредвзятости.
— Зачем вам понадобился пистолет? — спрашивает Откин, разбирая протоколы обыска.
— Это не пистолет, это бесствольное травматическое оружие «Оса» с имеющимся на него разрешением.
— Понятно, — мудро изрекает Откин.
Помимо депутатских писем и поручительств, защита просит приобщить к делу свежий номер «Русского журнала» с моей статьей и портретом первого космонавта на обложке.
— А ведь я знаком был с Юрой, — задушевно делится судья с залом.
— С каким Юрой? — переспрашиваю его из аквариума.
— Ну, с Гагариным же! — возмущается недогадливостью заключенного Откин.
Далее следует пятиминутный экспромт в духе «Как ты, брат Пушкин? — Да так както все!».
— В каком размере вы готовы предоставить залог? — резко обрывает свои воспоминания брат Гагарина.
— На усмотрение суда! — не раздумывая выпаливаю я. За шестнадцать месяцев этот вопрос мне задан впервые.
— Нет, скажите конкретно, сколько вы готовы внести? — в словах судьи звучат какието новые, спасительные нотки. На издевательство не похоже, было бы слишком грубо, бессовестно и бесчеловечно.
— Ну, миллион, — прикидываю я возможности родных, друзей и знакомых, все больше проникаясь интересом к происходящему.
— Хорошо! — обрадовался судья, сделав нужную пометку. — Решение суда будет оглашено в понедельник в тринадцать часов.
Откин раскланялся, поправил свою рукотворную шевелюру и исчез за дверью судейской комнаты.
И снова из буйства стекла и света меня отправили в бетонную преисподнюю.
— Старшой, посади к Шафраю, — прошу конвойного на подходе к стаканам.
— Не положено. Их там двое, — бурчит сержант.
— На положено, сам знаешь, что наложено. Сажай! По ходу разберемся!
— Ну, если только пока второго из зала не подняли, — вслух размышляет мусорок и вместо пятого бокса ведет в тринадцатый.
Мои ожидания меня не обманули. Боря ехал в бизнес-классе. Цементный пол тщательно застелен газетами и устлан куртками, деревянный приступок в роли туалетного столика, на котором красуется несколько фотографий (жены-дети), пара бутылок с водой, большой контейнер с бутербродами и два телефона. На фоне этой тюремной роскоши развалился Боря, дробя орешки своими керамическими зубами.
— Ваня, заходи! — гостеприимно суетится Шафрай. — Скидай тапки, падай прямо на пол.
— Самуилыч, ты нигде не потеряешься, — не могу оторвать глаз от телефонов.
— Пока я с тобой и у тебя есть деньги, мы не пропадем, — смеется Шафрай и, сделав театральную паузу, заговорщески: — Бухнуть хочешь?
— Я подумаю.
— Все нормально, старшой! Пока ничего не надо, — машет Боря рукой менту, закрывающему за мной калитку.
— Что есть выпить? — Шафрай меня заинтриговал.
— А что скажем, то и принесут. Здесь все схвачено-перехвачено. Главное, особо не наглеть, как-никак сидим.
— Как со связью? — разглядываю я незнакомые модели трубок.
— Ах, да! — спохватывается Боря. — Все ровно! Звони сколько хочешь!
— Откуда такая красота?
— Босяцкий подгон с последних грабежей, — зубоскалит Шафрай.
— Здесь-то с кем сидишь?
— Классный такой парень, стремяга, смотрящий за корпусом на Бутырке — Саша Чех.
— Чечен, что ли?
— Нет, русский. Просто сам он из Чехова, отсюда и погоняло — Чех. Уже восемь с полтом сидит, из них шесть лет крытки. Сегодня третий день как присяжные вердикт выносят.
Я задумчиво кручу в руке телефон. За год и четыре месяца первый раз выскочил случай позвонить, только вот кому? В тюрьме время вытравливает абонентов, как огонь съедает странички записной книжки…
…Тормоза отворились, вошел приземистый, коренастый и жилистый арестант. Короткая стрижка, светлые волосы, очень знакомое лицо. Машинально поздоровавшись и представившись Сашей, Чех приземлился в позу лотоса, застучал пальцами по кнопкам.
— Это я, мама. Нет еще вердикта. Сейчас перерыв, будут поднимать на вердикт. Не плачь… Все, выводят, перезвоню… Я тоже.
Тормоза снова грохнули, и Саню забрали. Через сорок минут он возвращается в счастливом свечении, охваченный радостной дрожью:
— Присяжные отмели 105-ю. Остались слезы — мошенничество и так далее, — выпалил с порога Чех, принимаясь обзванивать близких.
На продоле начинается суета сбора этапа.
— Волочкова, на выход, — под звонкое милицейское ржание хрипит кто-то в адрес ковыляющей с костылем Аскеровой.
Воронок забивают до отказа. На общем фоне своей анатомической громоздкостью и громким матом выделяются четверо подельников: бычьи лбы, тяжелый вязкий взгляд, трактороподобные фигуры, здоровенные ломовые руки.
— Сейчас Каху посадят и поедем, — объявляет на весь воронок самый породистый бык.
— Кто сказал мое имя? — рявкнуло снаружи.
— Это я, — нерешительно гнусавит бык.
— Кто такой? — снаружи требуют уточнений.
— Андрейка, — застенчиво лепечет глыба.
— Кто такой? Откуда?
— Андрейка, с общего, с «Матроски», — голос стал походить на щенячье повизгиванье.
— Что ты сказал?
— Эта… Что дождемся Каху-жулика и поедем.
— По коням! — раздалось мусорское-залихватское, оборвавшее диалог.
— Кавалеристы хреновы, — буркнул кто-то злобно.
Застучало железо, зарычал дизель, медленно набирая обороты. Попрятав головы в плечи, банда тяжеловесов за всю дорогу больше не проронила ни слова.
…На «Матроске» перекидывают в другой воронок. В обоих рукавах битком мужчины, напротив с ментами и в стаканах — бабы.
Две женщины живо разговаривают с кем-то из-за решетки соседней голубятни.
— Всей семьей страдают, — кивнул в их сторону мой случайный попутчик, подельница которого выглядывает из открытого стакана. Ей под тридцать, аккуратно сложена, выкрашена в рыжий цвет, руки с облупившимся ярким маникюром. На миловидном лице под шпаклевку слоится дешевая косметика. Природная красота Ольги, так ее звали, безвозвратно выжжена каторжанским клеймом крытки и простого женского горя.