«Срубленное древо жизни». Судьба Николая Чернышевского - Владимир Карлович Кантор
Но там, где господствует Батый, всегда есть человек, готовый продать хану ближнего ради собственной шкуры. В 1860 г. бывший петрашевец, поэт А.Н. Плещеев, вводит в круг «Современника» поэта и переводчика Всеволода Костомарова. Время бежало вперед, все ждали перемен и никто особенно не задумался о том, что за человек этот Костомаров. Уже после костмаровских доносов Шелгунов попытался описать его облик: «Несмотря на кавалерийский мундир, Костомаров имел довольно жалкий бедный вид. Но в лице его было что-то, что я объяснял себе совершенно иначе. Лоб у Костомарова был убегающий назад, несколько сжатый кверху, ровный, гладкий, холодный. Костомаров никогда не глядел в глаза и смотрел или вниз, или исподлобья. Не знаю, как Михайлову или Чернышевскому, но мне все это казалось признаком характера, даже постоянная мрачность Костомарова с оттенком какой-то убитости казалась мне чем-то римским. Сухой и нервный, всегда мрачный и не особенно речистый, он мне напоминал прежних заговорщиков времен Цезаря»[217]. Но не до физиогномики тогда было.
Миф крестьянской реформы
Тут как раз был принят Манифест об освобождении крестьян, о чем мечтало не одно поколение русских свободолюцев, но поразительным образом русские реформаторы – Чернышевский и Добролюбов – отнеслись к этому событию скептически. Для Чернышевского, помимо важных соображений о чисто внешнем характере реформы, было принципиальное соображение, которое заставляло его даже к реформам Петра Великого подойти с большим знаком вопроса. Чернышевский писал: «Честная и неутомимая деятельность отдельного человека может, до некоторой степени, давать хорошее направление самому дурному механизму; но как скоро отнимается от этого механизма твердая рука, его двигавшая, он перестает действовать или действует дурно. Прочно только то благо, которое не зависит от случайно являющихся личностей, а основывается на самостоятельных учреждениях и на самостоятельной деятельности нации» (Чернышевский, IV. С. 37–38). Дворянские либералы ликовали, но наталкивались на непонимаемое ими раздражение разночинных мыслителей. Приведу рассказ выпускника Академии Генерального штаба В.А. Обручева, по свидетельству современников, «любимца Чернышевского», о беседе накануне отмены крепостного права: «О чем шла беседа у брата – не помню; но кажется, что туда же явился К.Д. Кавелин, который влетел с объятьями и поздравлениями по поводу какого-то решительного шага в крестьянском вопросе. Между прочим, он рассказал, как недавно читал лекцию в университете, спокойно, свободно, и как его вдруг всего передернуло, когда он увидел устремленные на него глаза Добролюбова – глаза василиска. Глаза были опасные, без сомнения, но лишь в переносном смысле, так как более кроткого взгляда, чем у Добролюбова, ни у кого не могло быть»[218]. Крестьянская реформа была явно поставлена реформаторами под сомнение. Хотя Кавелин даже пострадал отчасти как борец за освобождение крепостных. По разлитому в воздухе эпохи настроению было понятно, что самодержец этот вопрос собирается решать. Но говорить об отмене крепостного права в печати было, однако, еще запрещено. Кавелин пишет своего рода трактат – широко разошедшуюся по рукам «Записку об освобождении крестьян». Часть этой записки – без имени автора – печатает в «Голосах из России» Герцен, в «Современнике» (1858) другую часть, тоже безымянно, печатает Чернышевский. Имя автора «Записки» становится тем не менее известным, и Кавелина отстраняют от преподавания наследнику. Хотя Кавелин более чем лоялен, предлагая даже, чтобы не только за землю, но и за личную свободу крестьянин тоже платил выкуп, и немалый.
Когда-то английский путешественник XVII века Джильс Флетчер написал, что русский простолюдин пьет водку, поскольку некуда ему девать свои деньги, ибо он раб. Надо сказать, Чернышевский был зоркий и трезвый наблюдатель российских событий и видел, что крестьяне ждали реформу, ждали свободу и землю, без бунта, желая стать чем-то вроде вольных хлебопашцев, фермеров, а для этого надо отказаться от питья водки, чтобы сохранить деньги на хозяйство. И они стали разбивать питейные дома, чтобы бежать от соблазна. Как пишут историки, в 1858–1859 гг. антиалкогольный бунт охватил 32 губернии (от Ковенской до Саратовской), более 2000 селений и деревень поднялись против насильственного спаивания нации. Люди крушили питейные заведения, пивоваренные и винные заводы, отказывались от дармовой водки. Люди требовали «Закрыть кабаки и не соблазнять их». Царское правительство жесточайшим образом расправилось с восставшими. В тюрьмы по «питейным делам» попало 11 тысяч крестьян, около 800 были зверски биты шпицрутенами и сосланы в Сибирь…
Разумеется, «Современник» поддержал попытку крестьян бросить пьянство, ибо это напомнило Чернышевскому ход североамериканцев к освобождению от английской короны: «Но, боже мой! Какая сила самоотвержения нужна была этим беднякам, чтобы отказаться от чарки водки, этой единственной, гибельной, разорительной, но единственной отрады в их несчастной жизни! Вот уже почти целый век образованный мир на всех языках превозносит силу самоотвержения североамериканцев, отказавшихся от употребления чаю. Но что за важность отказаться от чаю зажиточному человеку? Разве не заменит он двадцатью другими приятностями приятность пить чай? И разве чай был ему забвением, единственным забвением от невыносимо тяжелой жизни, исполненной обид и лишений? Но бедняку-мужику отказаться от чарки водки!