Анатолий Эфрос - Профессия: режиссер
И вот мальчик, до того не могший гладко произнести ни одного звука, почти явственно выдавливает из себя: «Я могу говорить!» Идут же возникает титр: «Зеркало». Какое замечательное начало для личного фильма, сделанного совершенно от себя, от своего опыта, от своей памяти, от своего личного сегодняшнего самочувствия.
Принято часто думать, что это нехорошо, что твое есть твое. И ничье больше. И никого оно не должно касаться, кроме тебя. А есть что-то другое, общее, что касается всех, и заниматься надо вот именно этим. Но разве не истина, что у каждого крупного художника свое как раз и становится потом общим? Кому какое дело, кажется, до того, что Пушкин когда-то любил Керн и написал по поводу одной из встреч с ней «Я помню чудное мгновенье…» Вот уж совершенно личное дело, однако сколько поколений воспитывалось на этом совершенно личном предмете.
Но вернемся, однако, к тому волнительному началу фильма, когда появился этот заикающийся мальчик, вдруг сумевший поверить в себя. «Зеркало», — прочли мы, и пошел рассказ. И цельный, и сбивчивый, будто бы идущий от лица действительно заикающегося человека, полного чувств и мыслей, но не способного излить их в гладкой речи, в какой-то одной гладкой истории, в простом сюжете. Скорее, это были осколки разбитого зеркала, которое, если бы было цело, отразило бы, возможно, целую жизнь. Но и так, по кусочкам, по стеклышкам, оно говорило о многом.
Совсем еще молоденькая мать сидела где-то за городом, ожидая приезда мужа, а дети, маленькие, как котята, лежали в комнате. А за кадром звучал чей-то голос, говорящий о том, что муж или приедет сегодня, или уже совсем никогда не вернется.
Это было что-то совершенно личное, касающееся того мальчика и той женщины, но это было и мое, хотя со мной такого никогда не происходило буквально.
Женщина так сидела на березовой жердочке, она так была причесана и так одета, она сидела в такой позе и так смотрела, она была так снята, так перед ее глазами простирался некий простор, что возникало чувство родства с ней. Это бывает, когда стоишь перед хорошей живописной картиной, написанной совсем не про вас, а про сестру художника, допустим, но вот вы смотрите на эту чужую вам женщину, и ваши личные чувства начинают вас беспокоить.
Женщина сидела и ждала, и это снималось неторопливо, только это, со всеми неуловимыми подробностями, которые даже и не придумываются, а просто чувствуются настоящим художником, потому что придуманного там, собственно, даже ничего и не было.
Где-то сзади чуть-чуть поблескивали стекла деревенского дома. Женщина совершенно спокойно ждала и смотрела на ровное поле и на небольшой перелесок, откуда мог появиться мужчина. Все было так, как часто бывает в фильмах, только чуть-чуть по-иному, и в этой маленькой разнице как раз и были тончайшие признаки настоящего творчества. Но как все это опишешь?..
Казалось, угадывались и час и минута этого вечера, и запах травы. Рядом тлел какой-то костер и стелился дым. Все как бы замерло в ожидании. Это было что-то не описанное или снятое, а истинное, происходившее сейчас, на наших глазах. Мы при чем-то присутствовали и тоже ждали, и наконец вышел мужчина, худой и высокий, в стареньком пиджаке, похожий на сельского учителя или врача, только похожий «на самом деле», а не по плохому искусству. Но по лицу женщины мы сразу поняли, что это совсем не муж, а прохожий, какой-то даже чудак прохожий, который стал неуместно болтать и смеяться и наконец, усевшись на ту же березовую жердочку, на которой сидела она, обрушил весь этот легкий заборчик, и оба они упали, она — раздраженная неуместностью шуток, а он — хохочущий и беспечный.
Она понимала, что муж уже не придет, а этот прохожий все еще болтал что-то, болтал пустое; правда, его глаза стали умными и какими-то даже больными, а потом он пошел себе дальше, но остановился вдали, повернулся, и вдруг подул ветер и стал пригибать траву от него по всему полю в ее сторону. А женщина смотрела покрасневшими глазами куда-то в землю.
Человек этот больше не появлялся в фильме, потому что это ведь был всего лишь осколок зеркала, и в этом осколке отразилось мгновение некоей давней драмы. А этот прохожий лишь ее подчеркнул.
* * *Так получается, что мы гуляем с В. Катаевым по дорожкам дачного поселка. Он говорит, что на старости лет понял одну простую истину.
Если ты идешь по дачной дорожке и думаешь о Фете и тебе по поводу Фета пришли какие-то мысли, то быстро иди домой и пиши о Фете, а не о Тютчеве, даже в том случае, если именно о Тютчеве тебе по тем или иным соображениям следовало бы сегодня писать.
И еще он говорит, что есть сторона «живописательная» и есть повествовательная.
Умелое распределение повествования и живописания — этому приходится учиться всю жизнь.
* * *В «Вишневом саде» все вдруг услышали какой-то странный звук, точно с неба, похожий на звук лопнувшей струны. Лопахин неуверенно предположил, что это, возможно, где-то далеко в шахте оборвалась бадья. Гаев, чтобы смягчить впечатление, сказал, что звук этот исходит от птицы, может быть, цапли. А Трофимов добавил: звук исходит от филина.
Для Пети ясно, что звук не предвещает ничего хорошего. Предположить, что это был крик птицы, можно, только будучи чудаком. И тогда Петя достаточно зло добавляет про филина. Тут насмешка над репликой Гаева. Прекраснодушию Гаева нет предела. Правда, и Петя не знает, отчего возник этот звук, но не от птички, конечно.
Можно решать и не так, но любой диалог должен пружинить от смысла. Между тем сколько болтают на сцене впустую…
Лопахин рассказывает о том, как можно вишневый сад разбить на дачи. А Фирс вспоминает, что когда-то люди знали прекрасный способ, как вишню сушить.
Раневская: Где же теперь этот способ?
Фирс отвечает, что способ этот забыли.
Конечно, во всем этом так много смысла, что кажется, произнеси как угодно текст, только чтобы слышно было, и вот уже смысл стал ясен всем. На самом же деле чаще всего бывает иначе. Идет какая-то жизнь на сцене, актеры будто стремятся к ее сохранению, но смысл ее непонятен. Да, жизнь течет, но о чем она говорит, не известно.
Пускай Фирс глухой, но он глазами и кожей слышит. Он слышит и видит, что все идет прахом. Он даже знает, что все пошло кувырком именно «с воли». Тогда на месте все было, а теперь все «враздробь». А вкусная вишня — лишь часть того целого. От той, бывшей истины снова уводит Лопахин. Фирс это чувствует, даже, если не слышит. Его рассказ о вишне — противодействие дачам. Недаром Гаев кричит: «Замолчи!» Не потому, что старик мешает никчемным бурчанием. А потому, что в неясность Фирс вставляет что-то свое, обращая их к прошлому.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});