Неприкаянная. Исповедь внебрачной дочери Ингмара Бергмана - Лин Ульман
– Нет.
– Ну и ладно. Нет так нет. А потом пообедаем. Я знаю по дороге одно местечко, где можно остановиться и передохнуть. Там и переночевать можно, и кормят вкусно, и вид на море. Ночевать я там ни при каких условиях не стану – нам сегодня вечером надо домой вернуться, – но можем немного посидеть на солнышке, а ты, если захочешь, выпьешь вина. Себе я возьму «Рамлёсу». Знаешь, если выпить много «Рамлёсы», это приведет к обезвоживанию. Это все из-за пузырьков, из-за газа. И солей. Врач меня предупреждал, чтобы я с «Рамлёсой» не переусердствовал. Говорит, чтобы я пил обычную воду. Он вообще сказал, что у меня обезвоживание! Так о чем уж мы… Мне благодаря этим пузырькам было не так одиноко… Если уж начистоту.
– Ладно, во время поездки можешь пить «Рамлёсу». Я никому не скажу.
– Где мы?
– Мы едем в Ворумс.
– Мы едем на север.
– На север?
– Далеко на север. Дувнэс находится неподалеку от Борлэнге, если тебе это о чем-то говорит. В Даларне.
– Я не бывала в Даларне.
– Да, верно. А здесь?..
– В Дувнэсе?
– Да, в Дувнэсе… В Дувнэсе… Чуть выше, за железной дорогой, расположен Ворумс. Думаю, мама стоит у окна и высматривает нас. Уже поздно. Она смотрит на дорогу. Высокая береза отбрасывает длинную тень, грузовой состав сворачивает на другие рельсы, а река черная даже в самые светлые дни.
Сесилия поворачивается ко мне и кричит:
– Ты врываешься сюда, когда захочешь, и все время надоедаешь ему. Ты его дергаешь, неужели непонятно?
Она просит меня вернуть ей ключ от дома. Покой отца – ее обязанность. Он сам так захотел. Мне нельзя приходить и уходить, когда заблагорассудится.
– Но он сам попросил меня прийти, – говорю я.
Сесилия пожимает плечами.
– Он кого-нибудь попросил прийти. Не думаю, что он о тебе говорил.
Лето, когда он умер, было прохладным. От тех времен у меня сохранилось несколько снимков, на которых мы с отцом вместе. Мы сидим на коричневой скамейке. На нас шерстяные куртки. Ноги у отца накрыты пледом. У меня на голове какая-то странноватого вида шляпа, а отец в своей зеленой вязаной шапочке.
Летом Кяби по-прежнему живет на Дэмбе. К ней приезжают двое друзей-музыкантов, и они приглашают нас с мужем на ужин. Во время его мы планируем последний концерт.
Мы договорились с одной из шести женщин, с той, что тоже хотела, чтобы папа в последний раз послушал игру Кяби. Теперь папа почти все время молчал. Он лежит на кровати и смотрит в потолок. По ночам он что-то бормочет. Женщина рассказала, что он занят каким-то крупным переводом. Ей кажется, ему полезно будет выбраться куда-нибудь, а на этой неделе она работает в дневную смену. Сесилии говорить ничего нельзя, она вписала его дни в строгий распорядок, который они наверняка продумали вместе с самим отцом давным-давно: встать, одеться, позавтракать, посидеть в кабинете, посидеть на коричневой скамейке, пообедать, поужинать, послушать радио, лечь спать. На следующий день – все заново. Если какие-то пункты из этого списка становятся для него невыполнимы, Сесилия их вычеркивает. Единственное, чего она не вычеркивает, – это омлет на обед. Никакой самодеятельности, никаких импровизаций. И сейчас, за несколько недель до смерти, мы планируем грандиозную, сногсшибательную импровизацию. Когда эта женщина – назовем ее Анной – заступит на работу, мы вывезем его из Хаммарса на кресле и посадим в машину. Сил у нас хватит. Мы приехали на двух машинах. Кресло с отцом нам выкатила Анна. Еще она вынесла все, что может понадобиться больному старику в поездке. Все это сложено в большую черную сумку, нести которую берусь я. Отец во всей этой процессии первый, за ним Анна – она толкает коляску, позади с сумкой в руках спешу я. За мной шагает мой муж, а дальше – друзья Кяби, с которыми папа тоже дружил. Идем мы бесконечно. Вдалеке, на лестнице с голубыми перилами, нас ждет Кяби. Ей хорошо за восемьдесят. Она нарядилась и собрала волосы в пучок. На губах у нее улыбка. Красота женщины в том, как она стоит и как движется. Мой отец поворачивает голову и спрашивает Анну, где мы и куда направляемся.
– Мы на Дэмбу. – Я поспешно выступаю вперед. – Кяби сыграет кое-что для тебя.
Мы идем бесконечно, никогда еще пустошь и сад не казались мне такими огромными. Мы – маленькая процессия на марш-броске, мы идем в Дэмбу, в гостиную с двумя роялями, в самый крошечный концертный зал в мире, где выступать будет Кяби.
Добравшись до дома, мы на миг растерялись. Мы стояли перед лестницей с голубыми перилами и не знали, как поднять отца наверх.
– Ничего, – сказал один из друзей-музыкантов, – справимся.
Звенья нашей процессии поменяли диспозицию. Анна отошла назад, я встала рядом с ней, мужчины обступили инвалидное кресло, а потом на счет «раз-два-три» ухватились, затащили его по лестнице и внесли в гостиную.
Когда все были на месте, Кяби села за рояль, подняла руку и открыла программу мазуркой Шопена. Пока она играла, я смотрела на отца, сидевшего ко мне в профиль. Не знаю, хотелось ли ему там находиться, не знаю, хотелось ли ему вообще где-то находиться, он был совершенно один, на айсберге далеко в море, а Кяби играла Шопена, и в окна светило солнце. Было два часа дня, потом пять минут третьего, и она играла так, как тысячу раз прежде, для отца и для многих других, и в загашнике у нее было множество композиций, программу продумали до мельчайших подробностей, но когда звуки мазурки стихли, когда