Федор Торнау - Воспоминания кавказского офицера
– В таком случае не забудьте посолить голову: время жаркое, может испортиться, – сказал я кабардинцам, насмехаясь над их угрозою.
Они побледнели со злости, пробормотав: “Гяур бзаге!” (злой гяур). Чтоб объяснить, почему их так раздосадовало мое замечание, необходимо упомянуть об одном обстоятельстве. Одну из главных черкесских нужд составляет соль, без которой они совершенно бедствуют, не имея способа сохранять на зиму мясо скотины, убиваемой осенью, как делают все кочевые народы. Несмотря на военные обстоятельства, собственно для сближения с нами черкесов путем торговли, были учреждены на Кубани меновые дворы, на которых им отпускали соль за разный горский товар. В наказание за обман, жертвою которого я сделался, наложили запрещение на соль, проникавшую к ним только через армян, путем контрабанды, в самом малом количестве, так что она продавалась на вес серебра. Всю зиму абадзехи оставались без мясной пищи, сделавшейся доступною для одних богачей. Поэтому не удивительно, если они рассердились, когда я им напомнил насчет соли.
Получив от кабардинцев отрицательный ответ на предложение, сделанное им от имени генерала Вельяминова, Шан-Гирей объявил, что имеет ко мне личное поручение, которое просит позволения передать мне наедине, соглашаясь дать присягу, что оно клонится столько же в мою пользу, сколько в выгоду самих кабардинцев. Снова посоветовавшись между собою, они согласились оставить меня несколько минут без свидетелей с Шан-Гиреем и Тлекесом.
Тогда Абат отдал мне записку от Вельяминова следующего содержания: “Не имея возможности освободить вас другим способом, разрешаю вам самим назначить за себя выкуп и переговорить об этом деле с захватившими вас людьми через посланных мною, которым вы можете совершенно верить. Это может служить вам лучшим доказательством нашей готовности сделать все, что возможно, для вашего освобождения”.
У Шан-Гирея находился наготове карандаш для ответа. На обороте той же записки я написал: “Выкуп считаю невозможным. Чем более будут предлагать, тем более станут требовать. Человек в цепях не может назначить, чего он стоит; поэтому отказываюсь от предоставленного мне права. Не хочу показаться малодушным в глазах вашего превосходительства. При совершенно потерянном здоровье я ничего не стою, потому что ни к чему более не годен. Не прошу выкупа, а прошу только наказания обманщикам, в пример другим”.
Не знаю, право, каким путем содержание моего ответа сделалось гласным, и было напечатано в Times, пока я находился еще в плену.
Отдав Шан-Гирею записку, я сказал ему мое мнение касательно выкупа, и он не мог его опровергнуть ничем. На этом кончились переговоры. Тамбиев был зол, не снимал с меня оков, кормил как нельзя хуже, позволял себе, чего прежде не случалось, честить меня словом: “гяур бзаге”, а мне оставалось только покоряться силе обстоятельств.
Не думаю, чтобы кабардинцы действительно решились срезать мне голову, но могли кончить чем-нибудь недобрым, если бы беспрестанно не оживлялась у них надежда добиться таки за меня хорошего выкупа. Покойный император из Геленджика отправил еще раз флигель-адъютанта, Хан-Гирея, сказать кабардинцам, что он повелел, наконец, меня выкупить за деньги, если они умерят свое требование. В ответ разбойники изъявили свое согласие “сделать уступку” и вместо пяти четвериков серебра взять столько золота, сколько во мне окажется весу. Подобная уступка отняла охоту далее вести с ними переговоры; попытки Хан-Гирея, как и все предыдущие старания возвратить мне свободу, остались без результата.
Глава VII
В сентябре кончился год моего плена, и я не видел ему конца; все обстоятельства, на которые я рассчитывал, проходили без пользы, уничтожая одну надежду за другою. Чем более обо мне хлопотали, тем более кабардинцы настаивали на своих требованиях, и даже увеличивали их, когда с нашей стороны показывали готовность согласиться. Между тем мое положение с каждым днем становилось нестерпимее; оковы, недостаток платья и белья, нечистота и голод изнуряли мое тело, а безнадежность убивала дух. С равнодушием к жизни мною овладела болезненная раздражительность, которую иногда я не мог победить. Мысль спастись бегством приходила мне на ум, но я видел в то же время совершенную невозможность исполнить ее при существующих обстоятельствах. Для бегства надо было выбрать удобное время и, чтобы иметь удачу, подготовить его хитростью и продолжительным притворством, а я этого еще не делал. Не желая изнурить меня окончательно, мне давали иногда днем свободу прогуливаться в ауле; тогда я ходил взад и вперед по лугу перед моим жильем, сворачивая, когда показывались люди. В одну из таких прогулок со мною случилось происшествие, от которого я действительно мог потерять голову, если бы судьба не определила иначе.
Это случилось в позднюю осень, не помню наверное, кажется, в конце октября. С раннего утра послышались пушечные выстрелы со стороны Сагуаши; они, казалось, с каждым часом становились чаще и ближе. Знакомый гул заставил вздрогнуть мое сердце, но не возбудил в нем ни малейшей надежды. Я знал, что русские войска не могут дойти до нашего аула, и если дойдут, то меня в нем не застанут. Абадзехи рассчитывали таким же образом, и, нисколько не заботясь обо мне, все ускакали на тревогу. Из окрестных селений весь народ также бежал к Сагуаше. На другой день абадзехи стали возвращаться с места сражения, и многие из них проходили мимо меня, не скрывая своей злобы... Генерал *** переправился на левую сторону Сагуаши, успел отбить немалое количество скота, но на обратном пути в лесу Джемтлокуо наткнулся на сильное сборище абадзехов, пытавшихся отрезать ему дорогу. Русский отряд, разумеется, пробился; дело было жаркое, и абадзехи потеряли много убитых и раненых. Завидев меня, некоторые из возвращавшихся, между которыми были также раненые, бормотали бранные слова или грозили мне кулаками и шашками. Это начало меня раздражать, и я не мог отказать себе в удовольствии погрозить им в ответ моим кизиловым посохом. В это время прибежал кормившийся у Алим-Гирея бездомный абадзех, Хуцы, также расстрелявший свои заряды в наших казаков; начал с жаром рассказывать о деле, пересчитывать побитых абадзехов и, разумеется, проклинать гяуров. Увидав меня, он не удержал своей злости, подбежал, задыхаясь, с поднятыми кулаками и начал осыпать меня бранью, называя между прочим, “ко-бзаге” (злая свинья). Этого было слишком много для моего терпения. Не имея привычки слышать от горцев ругательства, я с досадою поднял палку, угрожая разбить ему голову, если он еще раз повторит свою брань. Озадаченный Хуцы отошел в сторону; но дело этим не должно было кончиться. Полчаса спустя я заметил черкеса, который подъезжал к кунахской Алим-Гирея и в котором нетрудно было узнать, по одежде и по оружию, человека, живущего недалеко от Кубани. Подстрекаемый любопытством, я пошел в кунахскую и очень обрадовался, услыхав от него русское: “Здорово, брат!” Мгновенно вспыхнула во мне надежда, не привез ли он для меня какое-нибудь известие с линии. Позже я узнал, что он действительно был подослан приставом горских народов, майором Венеровским, осведомиться о том, как я живу. Приезжий черкес снимал оружие, пока я делал ему вопросы. Тамбиев и Алим-Гирей еще не возвратились, поэтому никто мне не мешал с ним говорить, а несколько посторонних абадзехов, бывших в кунахской, мало заботились о нас. В это мгновение Хуцы опять появился. Услыхав русский разговор, он уже не по-черкесски, а по-русски крикнул мне: “Ты чушка, и все русские чушка!”
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});