Ксения Куприна - Куприн — мой отец
Мне здесь сидеть, повторяю, стыдно: я один не ревматик, не паралитик, не подагрик. Я уж и то, из сочувствия, стараюсь сгибаться в спине, кривиться набок и хромать. Так, думаю, другим безобидно. Но что поистине мне в пользу — это воздух (240 м). Так как моя очередь лезть в ванну 6 ч. 30 м. утра, то, идя туда-обратно, я с наслаждением дышу очень чистым воздухом, проходя парком. Потом метут улицы, снует мимо меня множество автомобилей. И уже дышу тяжело. По правде-то, мне бы надо было поехать куда-нибудь специально для инфюземы. А лучше было бы достать у Форо скидку с III класса, да дунуть куда-нибудь высоко над Ниццей, а то в С. Соверг. Здесь я долго не заживусь.
Был в городе бродячий цирк. Я не пошел. В курорте есть казино и в нем булль, нечто вроде рулетки, только с 9-ю номерами вместо 36. Я пошел, поставил франк, проиграл и больше не пошел. Вино пью с водою „une guatre“[15], хватает мне на завтрак и ужин. Могу без труда обойтись и водою. Не умница ли?
Пиши, пожалуйста, про себя, про Ксенкины горизонты. Да скажи своему Дрдр., что дать приличную форму для передачи тебе права получать деньги.
Напиши о маленьких сплетнях.
Целую М.»
В 1930 году отец отправляется в Bourbon-Ланси на лечение. Ему исполнилось 60 лет. Его письма удивительно нежны к маме, а некоторые еще полны семейного юмора.
«6 августа 1930 г.
Ну, вот, милая Лизочка, я и приехал в этот замечательный городишку. Можешь себе представить: через почти три года. Мне кажется, что ни люди здесь, ни улицы, ни вывески, ни кошки с собаками — ничто, ничто не переменилось ни на йоту. Кажется мне, будто бы Бурбон-Ланси все это время прожил под непроницаемым колпаком, а я чувствую себя гораздо старее, чем прежде, и в этом сознании есть тягучая печаль.
Доехал я благополучно, если не считать одного маленького ротозейства. Доехал до Moulins и, не узнав его, покатился дальше. На станции Hauteville одумался и поехал обратно в Moulins, что мне стоило в 3 классе 3 фр. 50 с. К счастию, следующие поезда с пересадками сошлись хорошо. Комната препаршивая во 2-м этаже (по-нашему), и в ней неистребимый запах клюквенного киселя. Народу много, но не полно. Курвуазье поднят. Шикарный „Гранд-Отель“ полон и заел его. Спасибо за укладку вещей. Сделано идеально. Я насилу-насилу разделал ее. Какую-то рукопись ты забыла положить; теперь не соображу, какую именно, но — все равно. Распорядилась ли ты о русской газете мне? Начну с „темы“.
Целую тебя крепко. Дочери послал. Пиши побольше новостей.
Твой А. Куприн».
«Лиза!
В понедельник пришел Фактёр. Такой же толстый и румяный, как мой, и так же от него пахло вином, и такой же веселый. У меня осталось ровно-ровно полтора франка, я их ему и отдам. Теперь буду еще экономнее. Ну уж за что спасибо, то это за „Сегодня“. Что за удивительная и как мало исследованная вещь — память тела! Мы с Ксеном, как наивернейшее средство от запора, полагали в чтении „Сегодня“. Удивительно мягко и нежно действует в ватерклозете. Я теперь об этом позабыл, но при виде одном волшебной газеты сразу повлекло в W: это после 5-ти дней воздержания. Чудо.
Я, пожалуй, здесь прижился. Но какая пытка мне, болтуну, молчать уже целую неделю абсолютно. Чувствую, что ржавеют какие-то горловые связки.
Но и рожи же здесь сидят за табль-д’отом: толстые, седые, злющие, бугристые. Скажи, что значит слово La potiniere[16]. У нас есть здесь такой дансинг. Я еще не был там, а в булль никто не ходит играть. Я тоже.
Пишу тебе на подоконнике. Как видишь, довольно разборчиво. Это, оказывается, мне сначала по отвычке не давалось слово, а я валил на Ерему — на плохой стол. Что же нет никаких новостей? Или мы уж так, должно быть, стары, что нас быстро все забывают?
Целую, моя дорогая, с нежностью и благодарностью.
Твой сердцем и всеми конечностями Алекс.».
«Сам не знаю, почему я так часто и нежно думаю о тебе. И во всех моих мыслях одно: нет лучше тебя ни зверя, ни птицы и никакого человека. Какими прелестными кажутся мне теперь и твое лицо, и твой голос! Нет, это не то, что „далекое“ мило. Это от абсолютного и важного молчания. Ты думаешь: „хитрит мой Афанасий, подделывается“. Право же не так. Покажу тебе рекорд бережливости, буду тратить на себя всего 5 фр. в день. Да и куда девать? Игры нету, даже в белот, даже в 66, даже в пикет. В кино я не высижу более 10 минут, да ведь кино наш с тобою семейный враг. Рассказ „Свет царства“ скоро пошлю тебе, а там начну отделывать Жанетку, поцелуй экстр-боба. Да еще странно: совсем позабыл о существовании Ю-ю. Впрочем, он стал теперь такой тупой и такой старый эгоист, что вряд ли почувствует мой ему поклон. Обнимаю тебя и целую осторожно в кончик носа и за ушком.
Твой Александр Идиотов».
С 1932 года почерк отца резко меняется, он начинает плохо видеть, иногда теряет чувство ориентации. Чтобы отдохнуть, он едет в городок Provins, не очень далеко от Парижа, куда мама его провожает. Но ему уже трудно жить одному, мама ему необходима каждую минуту, каждую секунду.
«Лиза (единственная).
Бумага у меня почти вышла. Пишу очень много. Оказывается, что для большой работы Карне[17] не годится. Я свое окончательно растянул и исписал. Осталось три листочка. Никак не могу сообразить, куда у меня девалась рубашка-панама. Сплю прескверно. Никак не справляюсь с этими проклятыми перами и поминутно просыпаюсь.
Никак не найду ни стола, ни шкафчика, ни электрической кнопки, ни горшка, ни края постели. Кормят хорошо, но постоянно мясо. Жара чертова, и на улице и на дворе очень много свистают (отец органически не переносил свиста; я полностью унаследовала эту черту. — К. К.).
Приедешь ли ты ко мне?
Завтра вторник. Цирк, но без тебя я дорогу к нему не найду. Раз пробовал в народную библиотеку, что в одном месте с народным садом, и каждый раз вместо нее попадаю на вокзал или в Венецию. Что Ксенака? Здорова ли ты? Посплетничай мне что-нибудь о знакомых. Сейчас иду купить конверт и марку. Твоя дама из Bureau de Tabac[18], правда, головастая и расторопная женщина.
Ваш Александр.
Что Каску?[19] Поняла ли она о нашем отсутствии и обрадовалась ли тебе?»
«Теперь я тебе по чести скажу, Лиза. Больше вытерпеть я уже не могу. Я много сделал успехов, а сам мою и сушу мой платок, вскоре перейду к подштанникам. В довершение к прежним кипам я надрал уже 30 страниц главы „Травля“ (повести „Юнкера“. — К. К.). Живу тихо, смирно, трудолюбиво и замкнуто. Но извелся. Шумы? Черт с ними, шумами. Сегодня воскресенье, и они потише. Но какой-то депутат вот уже четвертый час читает над моим ухом политическую речь. Читает глухим голосом Волкенштейна, и сердце у меня корчится от омерзения.