Радий Фиш - Назым Хикмет
Снова десять лет только в стихах мог он разделить свою любовь с любимой, только на бумаге… Но ему уже не тридцать пять, а пятьдесят, и большее уже позади, а меньшее впереди. И там, позади, была не жизнь, а тюрьма — ожидание жизни. И теперь снова ожидание. Чего?..
Снежной рощей иду я ночью,и березы дремлют вокруг.На душе тоскливо, тоскливо.Дай мне руку, где же ты, друг?
Что дальше: родина, юностьили свет этих дальних звезд?Вон окно одно теплое манит,желтея среди берез…
В семихолмом городе дальнемя простился с милой моей.Не стыдно бояться смерти,не стыдно думать о ней…
…Он не умрет в стамбульской больнице Джаррахнаша. Но дыхание смерти, которое уловили там доктора, он будет слышать с тех пор непрестанно. В 1952 году четыре месяца с разорванным сердцем он будет лежать на спине, ожидая смерти.
В московской больнице на улице Калинина родятся строки «Последнего письма к Мемеду».
Между нами стоят палачи.И к тому же злую шутку сыграло со мной это проклятое сердце опять.Не придется, видно, сын мой, Мемед,не придется тебя повидать…Мама твоя мягка, точно шелк, и, точно шелк, крепка.Мама твоя и в бабушках будет красивой,как в тот день, что я встретил ее впервыеу Золотого Рога в семнадцать лег.Мама твоя…Светлым утром расстались мы с ней,чтобы встретиться вновь.Но не довелось…Не боюсь я смерти, Мемед.Только вот за работой поройдрогнет сердце:нелегкая вещь одиночество,если дни твои сочтены.
Доктора запретят ему писать. Но стихи вопреки запрещению будут шлифоваться и жить в памяти. Московская «Литературная газета» поместит его «Разговор с доктором», который запретил ему вино и табак, потребовал, чтобы он дал сердцу полный покой и не тревожил его ни радостью, ни гневом, иначе оно лопнет, как ручная граната.
Точка: ни вина, ни водки,даже когда соберутся гости,даже на праздники, в новогоднюю ночь,в день рождения Кости…Но, милый мой доктор,вот, например, могу ли не радоваться… когда во Франциив этом году в апреле на выборах победили наши?..Но как не гневаться, когда вспоминаю,что бьется моя родная земляпод ногами кучки негодяев?Могу ли, мой кареглазый доктор, не тосковатьпри мысли, что не увижу Мемеда,не увижу больше его мать?Оставьте, доктор, ведь это — сердце.Слышите, как оно бьется?!И если от радости или от гневаразорвется —пусть разорвется.
Десятки писем придут в газету на его имя. От солдат, студентов, рабочих. «Он обязан сохранить свое сердце, и если нельзя иначе, то ценой полугодового полного «выключения» из жизни. Слышите, Назым Хикмет! Вы должны сберечь свое сердце, оно нужно людям, нужно Вашей родной Турции, оно слишком дорого… Надо выйти победителем из поединка с болезнью».
Любовь читателей поддержит его волю в московской больнице, как она поддержала его в больнице Джеррахпаша. Но письмо это написал молодой человек. В двадцать возможно невозможное в пятьдесят, в двадцать большее еще впереди.
Укрощенная и в этот раз его волей, смерть совьется клубком, затаится в его груди, то и дело подымая голову и слушая воздух: не настал ли ее час?
Я привыкаю к старости, к этой самой трудной работе —к стуку в двери в последний раз,к беспрерывному расставанию.Часы, вы течете, течете, течете…в моем мире вкус сигареты,которую курят с утра натощак.Смерть раньше себя прислала ко мне одиночество…
В Гаване и в Москве, в Париже, в Праге, в поезде и в самолете, в машине, разговаривая с друзьями, читая стихи, он будет замирать на мгновенье, прижав ладонь к груди: «Нет, не сейчас!» И продолжать говорить, идти, думать. Каждый день, каждую ночь, каждое утро он будет шить вместе с нею, рядом с нею.
В этом году в начале осени на югея натираюсь морем, солнцем и песком,я натираюсь деревом и яблоками, как медом.Ночами небо пахнет, как посев,и опускается на пыльную и теплую дорогу.Я натираюсь звездами.Я привыкаю к морю, милая, и к солнцу,и к яблоку, и к звездам, и к песку, все больше привыкаю.Смешавшись с морем, с солнцем, с яблоками,со звездами, с песком, я должен уходить.
И однажды он поймет, что ждать больше бесполезно, ибо жить ему осталось считанные месяцы, что вся жизнь прошла в ожидании.
Он перестанет ждать. Перестанет ждать Мюневвер, ибо не увидит ее больше. Перестанет ждать смерти — она рядом.
Он снова начнет курить, станет по праздникам пить вино, будет ложиться за полночь, когда захочет, а не когда велят врачи. «Я снял с себя идею смерти».
И он снова полюбит. Неважно, что женщина, которую он полюбит, будет много моложе его и потому многое в нем ей может быть непонятно — она будет рядом, живая, во плоти. Он не может отдать небытию то, что нельзя воплотить в поэзии, передать в письмах. Он не может больше ждать любви.
Я люблю тебя, как люблю есть хлеб, обмакнувши в соль,как проснуться от жажды утром рано и пить воду прямо из крана,как с волнением, радостью, ожиданиемраскрывать посылку, неизвестно откуда, неизвестно с чем,как впервые лететь в самолете над просторами океана,как в Стамбуле в сумерки ощущать в себе странную тревогу,я люблю тебя, как слова: «Жив еще, слава богу!»
И когда он решит, что не увидит больше ни Мемеда, ни Мюневвер, когда он перестанет ждать, Мюневвер приедет в Варшаву.
Они встретятся в одном из отелей. Он расскажет ей обо всем.
В его жизни были женщины, которые поступили бы иначе. Быть может, постарались его вернуть — ради сына. Быть может, хоть слово упрека да сорвалось бы у них с языка…
Мюневвер сказала:
— Что же, будь счастлив, Назым!
Он постарается быть счастливым и будет им — бродя по улицам Гаваны, слушая голос Робсона, поющий его песни на Ассамблее Мира в Хельсинки, глядя на демонстрантов Парижа. Но однажды ночью в поезде Москва — Берлин он вдруг почувствует, что живет в этом поезде долгие годы, словно вышел в путешествие без возврата. И задохнется от печали.
На пароме через Дунай, на африканском берегу Атлантики, на приеме у президента Насера, среди феллахов в арабской деревне сами собой будут складываться строки его последнего стихотворения: «Как вы снесете меня с третьего этажа? В лифт не влезет гроб, а лестницы узкие?»
Возвращаясь из Каира в Москву, он пролетит над Турцией, но даже с воздуха не увидит ее — она будет закрыта облаками. И, прочитав отражение своей боли в глазах летящих с ним русских поэтов, скажет: «Когда настанет мой час, прошу, накройте меня планетой!»
Опьяненный молодостью, он будет спешить. Дожить недожитое, увидеть невиденное, долюбить недолюбленное.
И он напишет:
Мой стол, моя машинка и бумага,моя одежда — все в крови.И мостовые городов, где я бывал,и стены комнаты — в крови.Я грудь раскрыл, мы поедаем мое сердце вместе с некой самкой.Пиши мне письма, шли мне телеграммы, звони по телефону,скажи мне: еду, еду, еду!Смерть, образумь меня!
В Таллине на новогодней елке, окруженной готическими шпилями и фабричными трубами, он увидит в красном стеклянном шарике «солому волос, ресниц синеву». Но когда останется один, то поймет, что сам вложил их в этот шарик стеклянный, развесил на все новогодние елки, на все балконы и окна, на все ожиданья.
И когда погаснут елочные огни, снова зажгутся над его головой крупные-крупные, яркие-яркие звезды Босфора.
Он познает чудо повторения. Но и неповторимость повторения.
Ранним утром 3 июня 1963 года он проснется в своей московской квартире. Как обычно, пойдет к двери за газетами, вынет их из ящика.
Тут его и настигнет смерть.
Открываем двери, проходим в двери, закрываем двери.И в конце путешествия ни города, ни гавани.Поезд сходит с рельс, корабль тонет, самолет разбивается.Карта, нарисованная на льду.Если б спросили: «Пойдешь еще раз?»Сказал бы: «Пойду!»
Он принадлежал к тем немногим поэтам, которые не писали стихов, — поэзия была его жизнью. Он рассказал ее сам от начала до конца, до своих собственных похорон.
Она вместила в себя столько других жизней, столько событий, такую громаду времени и пространства, что по ней будущие поколения могут судить о всей нашей эпохе, ее важнейших общественных и идейных движениях, выдающихся людях и людях самых неприметных, целых классах, народах и континентах той эпохи, когда в поту и в крови рождалось сознание единства человеческого рода. Борьбе за это единство он посвятил свою жизнь.
Центральный Комитет Французской компартии в специальном заявлении писал: «Умолк великий голос Назыма Хикмета. Вместе со всеми защитниками мира и свободы посмертные почести поэту воздают коммунисты всех стран».