Захар Прилепин - Подельник эпохи: Леонид Леонов
Вполне в духе Леонова история, очередная его каверза внешне почти атеистическая, но внутри с очевидной заковыкою: Бог, по Леонову, есть — да у него непростые отношения с человеком.
Доделал эту сцену и, как сам вспоминал, задумался: что скажет о написанном Илья Семенович Остроухов. Наверное, предполагал Леонов, разругает опять: «Зачем все это? Нехорошо!»
Тут шум — мама приехала, Мария Петровна, с печальной вестью: Остроухов умер.
Леонов ушел куда-то подальше от людей, в прибрежные заросли забрался, плакал: «Как хорошо было жить… мальчишкой. Я мальчишка был, и все мне были рады… А что теперь? Всё?»
9 июля Леонов едет в столицу на похороны Ильи Семеновича Остроухова.
Потом в августе он еще раз окажется в столице, чтобы встретиться с Горьким: Алексей Максимович спустя год снова наведался в Советскую Россию.
После смерти Остроухова Горький ему почти как отец, он верит ему и прислушивается к нему, надеется на него всем сердцем.
Куда без Горького теперь — без него теперь никак.
Горькому Советская Россия по-прежнему по нраву. В прессе идет публикация его очерков «По стране Советов». Леонов их, конечно же, читает.
Осенью, окончательно вернувшись из Барвихи, Леонов интенсивную свою работу по внедрению в административные писательские элиты возобновляет. Публикуется его ответ на анкету «Как реорганизовать Союз писателей» в «Литературной газете» за 30 сентября. Затем — идеологически выверенное интервью «Союз писателей на новых путях» 26 октября в «Вечерней Москве».
В «Литературной газете» за 9 ноября идет новый отрывок из «Соти» — «Перед прорывом», и в этом же номере — мысли Леонова об отношении писателя к социалистическому строительству.
В начале декабря в журнале «30 дней» (№ 12) публикуется глава из «Соти» «Возвращение Сузанны». И, наконец, в «Известиях» от 20 декабря — еще один, знаковый, отрывок романа, называющийся «Вредитель».
Одновременно, теперь уже в Ленинграде Театр ансамбля (ТАН) ставит «Барсуков».
Леонов будто набирает высоту — в течение года. Итог: 30 декабря он избран председателем правления ВССП — Всероссийского союза советских писателей.
Вполне возможно, что произошло это не без рекомендаций Горького, авторитет которого в Советской России уже начал превращаться в культ.
Хотя для РАППа, пока еще почти всесильного, все это не кажется достаточной причиной, чтобы прекратить критику Леонова. Его по-прежнему держат за литератора, которому еще перековываться и перековываться.
Но тональность высказываний все-таки на некоторое время изменится («В результате побед социалистического строительства Леонов увидел способность Октября уничтожить моральное подполье “Зарядья”, преодолеть “Унтиловск” и переродить “мелкого человека” из “подпольного” и “лишнего” человека в участника великой стройки…» и проч., и проч. — пишут рапповцы о начавшейся публиковаться «Соти»).
Зато после «Соти» в Леонове разочаруется значительная часть эмиграции: он им больше не «свой», почувствуют там. Хотя, признаем, «своим» для эмигрантов Леонов и не был никогда.
«Роман написан если и не на заказ, то все же под давлением тех лиц и настроений, сил и веяний, которые ныне литературой в России управляют», — утверждал Георгий Адамович. Даже он готов был согласиться, что «не на заказ», но поверить в то, что такое может писаться по собственному почину, в силу удивления и потрясения пред происходящим в стране, в эмиграции уже не умеют.
«Леонов спустился с тех “вершин”, на которых <…> он держался в “Воре”, на гладкие полянки “производственной беллетристики”, где героем является не столько человеческая душа, сколько какой-нибудь турбогенератор», — продолжает Адамович (сквозь зубы признавая, правда, при этом, что «Соть» — книга вовсе не разубеждающая в том, что у Леонова «среди молодых русских романистов почти нет соперников»).
На самом деле в полной мере не были правы ни совкритики, ни Адамович. И первые, и второй в равной степени оказались ангажированными. Одни — глобальной насущной задачей, перед которой меркли любые метафизические метания. Другие — пожизненным унижением и изгнанием, отравившим навек вкус ко всему, что им недоступно даже для лицезрения.
К тому же еще задолго до романа-наваждения «Пирамида» Леонов обладал умением создавать при помощи текста ощущение некоего окутывающего марева. «Ожившие клочья тумана» — так он определял своих героев. Посему тексты Леонова, несущие самые разные смыслы, почти как в «Белой ночи», не скрытые и даже зачастую очевидные, трактовались на удивление просто, если не сказать наивно.
Влияло на восприятие книг Леонова и время, которое не очень ценило полутона (по обе стороны советской границы, повторимся), предпочитая ясные и простые цветовые решения: красный, белый, черный, свой, чужой.
Хотя и в «Соти» смысловые каверзы, авторскую упрямую иронию и привычные леоновские зарубки по пути к извечной теме можно было бы разглядеть уже тогда.
В центре повествования несколько большевиков: Потемкин, Жеглов, Увадьев. Последний — главный герой.
Потемкин — инициатор строительства комбината на Соти, пробивающийся со своим проектом через всевозможные препоны: «сановитые бюрократы, — пишет Леонов, — твердя о социализме, все называли этим словом что-то расплывчатое и как будто удаленное на века».
Слабый, в сущности, человек, измотанный и работой, и временем, и невниманием, Потемкин едва дотягивает до запуска своего детища, заболевает и начинает умирать, медленно и тяжело.
Фамилия его не только напоминает о потемках как таковых, но к тому ж вызывает нехорошие ассоциации с потемкинскими деревнями.
В имени Жеглова нарочито слышен глагол «жечь», и, конечно, недаром, словно мимоходом, брошено в романе о нем: «…прежнюю незлобливость посмыло с него…» — злобный стал, злой. Близкие, впрочем, называют его по-доброму, без унижения — Щегол. С близкими он добр. И жжет, возможно, его же самого, изнутри.
Но самые тяжелые смыслы уже в самом имени своем несет Увадьев, Иван Абрамыч. В фамилии его отчетливо слышны «наваждение», или, верней, «навада»: слово, означающее дурной соблазн. Он будто детище того самого призрака, что бродил по Европе, навьи планы свои вынашивая.
Посконное имя Увадьева «Иван» подчеркивает близость к народу, а редкое на Руси отчество «Абрамыч» намекает усомниться в этом и подчеркивает некоторую чужеродность героя.
Первое же появление Увадьева в романе является ключом к его образу. Пробираясь на телеге сквозь лесные дебри к месту будущего строительства, Увадьев на минуту останавливается возле муравейника и протыкает его пальцем.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});