Борис Ширяев - Неугасимая лампада
– Да ведь я вам только…
– И мне тоже.
Студент поднял на меня свои лучистые, голубые, как васильки, широко открытые глаза, потом опустил их на тетрадь.
– Ну, а если в редакцию снести… как думаете, напечатают что-нибудь?
Я покачал головой.
– Не стоит. Только лишний раз тяжело вам станет.
– Почему? Напечатали же Никонова? Разве мои стихи много хуже?
– Не хуже, а много лучше. Но, вспомните, что писал Никонов?
– Да, конечно. Он колхоз восхвалял, а я так не могу. Вот, зарежьте меня на этом месте, все равно не выйдет.
– И не надо, чтобы выходило. Никонов мне тоже свои стихи давал, целых три тетради. Все они одного вашего стихотворения не стоят. Но… берегите вашу ценность в себе, она вам пригодится… в этом поверьте мне!
Голубые лучистые глаза снова поднялись на меня.
– Когда?
– Не знаю. Думаю, что всегда. Всю жизнь, сегодня, завтра, послезавтра…
– Эх, не того мне хочется, не того… Не себе, а людям! Понимаете? Не в себя, а наружу!
Больше мы не разговаривали с ним наедине, но на лекциях я всегда видел эти большие, ясные, как лесные озера, устремленные на меня глаза.
– Когда же ты скажешь нам правду? – спрашивали они. – Вот это, самое главное, то, для чего нужно жить, стоит жить… хочется жить… Когда?
Встречая их лучи, мне становилось стыдно. И за себя и за… Россию.
В первые дни войны его, как и большую часть студентов старших курсов, призвали. Мы прощались, говорили пошлые, вязнувшие на зубах, мертвые, пустые, ненужные слова.
Потом я узнал, что он был убит в первых же боях. Избранный им эпиграф «я мало жил, я жил в плену» оказался пророческим.
* * *Так близко, как с этим студентом, за все время время моей педагогической и редакционной работы в Советском Союзе мне приходилось соприкасаться редко. Но попытки к такому сближению, стремление взять от моего опыта прожитой жизни то, что было скрыто от них, замкнуто, запретно, то, чего жадно требовали юные души – было много, чаще всего они шли по руслу поэзии. Иногда она была лишь наивной маскировкой вопросов, давивших изнутри молодежь.
– Вот, у меня тут трех строчек не хватает, – протягивает мне вырванный из тетради листок студент. – Вы, наверно, помните. Память у вас замечательная… скажите, я запишу.
На листке Гумилев, Есенин (чаще всего появившийся лишь раз в печати и исчезнувший «Черный человек»), Ахматова… Реже М. Волошин. Эти листки бродили по рукам, переписывались друг у друга. Я видел целые тетради таких не запрещенных официально, но изъятых из обращения стихов. Попадались и ненапечатанные стихи, запрещенные, «Ответ Демьяну» и непристойные, колкие эпиграммы Есенина, рожденная еще в 1917 году «Молитва офицера» и другие неизвестных мне авторов.
Такие же тетради в руках советской вузовской молодежи видели и многие мои коллеги, причем все мы сходились, отмечая одну характерную подробность: в конце 20-х и начале 30-х годов подобных тетрадей и листков не было совсем. Во второй половине 30-х годов их число стало быстро возрастать.
Собиратели стихов принадлежали обычно к поколениям, рожденным после 1917 года или немного раньше его. Старшие – в советские вузы принимают до 40 лет – как правило, таких стихов не собирали, за исключением редких единиц из семей старой интеллигенции. Тетради попадались даже и в старших классах средней школы, чаще у мальчиков, чем у девочек.
Будучи уже в эмиграции, мы услыхали еще об одном ярком и парадоксальном факте того же порядка: единственный сборник стихов А. Ахматовой, вышедших при Советах, был выпущен по приказу Сталина, вызванному просьбой его дочери Светланы. В литературных кругах Москвы он и ходил под кличкой «подарок Светлане». Светлана Джугашвили принадлежит к тому же поколению… Она тоже была советской студенткой, хотя и особо привилегированной академии. Но из той же академии вышел Климов[25].
За год до войны в программу выпускного класса десятилетки и педагогического училища включили «Войну и мир».
Не подлежавшая оглашению инструкция требовала «заострить внимание учащихся на проявлениях героизма и патриотизма офицеров и солдат». Образ русского офицера впервые в советской школе получил право на положительную оценку. До того замалчивался даже подвиг Миронова, умело заслоненный великодушием Пугачева.
У профессоров и преподавателей развязались руки и языки. И не только у них, но и студенты заговорили своими, а не казенно-рецептурными словами.
В педагогическом институте, где я преподавал тогда, я затратил на «Войну и мир» два месяца, в педагогическом училище два с половиной. В общей библиотеке этих учебных заведений был только один комплект этого произведения Л. Толстого, не запрещенного до тех пор, но… ограниченного для обращения.
Я забрал все четыре тома себе и выдавал их после лекции строго в очередь на очень короткие сроки. Лучшие места мы читали в классе по моему личному экземпляру.
«Война и мир» открыла советскому студенчеству новый мир. До того это исключительное произведение Толстого читали немногие, и вряд ли сам Лев Николаевич мог предположить, что его эпопея-хроника станет в грядущих годах подлинной бомбой революции воспрянувшего Духа в умах и сердцах русской молодежи.
Читали ночами, собираясь в кружки. Рвали книгу друг у друга на час, на полчаса.
Синее, беспредельное небо над Аустерлицким полем открылось тем, кто видел в нем до того лишь советскую муть и копоть пятилеток. Нежным цветением отнятой у весны черемухи дохнул первый поцелуй Наташи… Непонятное, еще не осознанное, но влекущее, торжественное таинство духовного преображения призывало к себе со смертного одра князя Андрея…
– В начале всего – Слово, и в Слове – Бог!
Окончив чтение и разбор «Войны и мира», я задал контрольную тему: юношам «Формы героизма по «Война и мир»; девушкам – «Формы любви по «Война и мир». Сначала студенты были озадачены, даже ошеломлены такой необычной для советской школы, еще недавно немыслимой «постановкой вопроса». Потом… потом, проверяя тетради, я впервые за все подсоветское время услышал подлинные, звонкие, смелые и радостные голоса юности, прочел слова, найденные в сердцах, а не в передовицах «Комсомольской правды».
* * *Вскоре я услышал их снова. Началась война, пришли немцы. Институт был закрыт. Я выпускал и редактировал первую и самую крупную из выходивших на Северном Кавказе свободных русских газет (цензура немцев касалась лишь военного материала). Бывшие студенты скоро нашли дорогу в редакцию. Статей приносили мало, но много писем, вопросов, требований… и, конечно, стихов!
Маски спали. Чары оборотня на короткий, только пятимесячный срок потеряли силу для нашего города. В наскоро оборудованных церквах говели, каялись, исповедывались и причащались. В редакцию несли письма. В большинстве спрашивали, в некоторых тоже исповедывались. Иногда не желали показывать свои лица, приносили, оставляли у входа и скрывались.