AНДЖЕЙ ДРАВИЧ - ПОЦЕЛУЙ НА МОРОЗЕ
Таким образом моя будущая судьба словно бы отодвинулась, но в действительности обстояло не так. Меня всё больше влекла литература России. Что здесь сыграло решающую роль? Искренне отвечу: не знаю. Несколько жизненных предпосылок здесь отмечено. Нетрудно заметить, что из них вовсе не вытекает некая неизбежность: это обстоятельства не слишком значительные и, по крайней мере, знакомые многим. Другие мои сверстники пели те же марши трактористов и энтузиастов, так же смотрели фильмы и читали книги, но эта советизация слетела с них, как шелуха, как только времена изменились. Слетела она и с меня, только иным образом – от погружения вглубь. Хочу избежать искуса изощренных ситуационных метафор. Если бы этот текст был кому-либо посвященным эссе, то в качестве ключа к интерпретации вполне подошел бы тот, впервые увиденный Маяковский с его противоречием между «Хорошо!» и трагизмом судьбы. Всё бы из этого и вытекало. Но это не эссе, а личные размышления о России в моей жизни, а значит – нельзя отрываться от земли, надо излагать то, чему есть доказательства, если не фактические, то психологические.
Какое-то время во мне, в нас говорил дух противоречия. Неумного. Мы, группа эстээсовцев, должны были осторожнее подтрунивать над обществом, особенно, когда дело касалось вопросов принципиальных. А ведь наша позиция выглядела как проправительственный нонконформизм, то есть достаточно подозрительно. Так поступали мы в раннем СТСе – назло публике включали в некоторые программы русские песни. Песенки были приятные, но тогда права оказывалась недовольная публика, хоть правота эта носила импульсивно-примитивный характер. Сам я после роспуска Союза польской молодежи колол глаза окружающим, нацепив значок Комсомола из-за той же строптивости. Но наступил 1956 год, свершились венгерские события, и до меня, наконец, дошло, во что я впутался. Значок больно уколол меня самого в самое сердце, и я снял его.
Дух противоречия скоро выдыхается. Сейчас я думаю: главное, что я ощутил тогда сквозь толстый слой яркой советской лакировки – это серьезность ситуации. Книги могли быть лучше или (в основном) хуже, но чувствовалось, что создаются они под сильным давлением, которому либо уступают, либо стараются противостоять. И ставка в этой борьбе очень высокая, наивысшая. Потом я прочел у Пастернака: И тут кончается искусство, и дышат почва и судьба. Я знал совсем немного, но, склонившись над глубокой пропастью, догадывался о формах того, что маячило вдали. Это были вызов и обещание приключений. Надо было броситься туда, очертя голову – в современность, где давление сильнее всего…
Надо было броситься, а я медлил. Вскакивал на мгновение – и тут же возвращался на твердый, протоптанный многими островок польской литературы. Здесь, правда, толпилась куча народу, но люди были застрахованы от особых сюрпризов. Я пописывал какие-то рецензии.
Но меня в эту глубину столкнули. Это случилось в 1962 году. Мы были на офицерских сборах в довольно привилегированных условиях. Общество подобралось хорошее, свободного времени полно, тематический диапазон разговоров – широкий.
– Маршал, – обратился ко мне однажды Кшиштоф Помян, обаятельно игравший роль интеллектуально продвинутого польского Швейка. – Слушай, маршал! А ты бы не написал для нас историю советской литературы? Для серии «Омега». Может, это тебе подошло бы?
Историю? Советской? Литературы?
Мои познания были любительскими, отрывочными, приблизительными. В самый раз для рецензии, обзора, очерка. А тут история! Я почувствовал себя как Никодем Дызма в ненаписанном эпилоге романа Т.Доленги-Мостовича. Соглашусь, попробую написать, обнаружу полное невежество, и ото всей заработанной какой-никакой репутации останется полный пшик. Буду разоблачен.
Разве что…
Разве что по-настоящему овладею всем материалом. Изучу его как следует, с самого начала.
Прыгнуть?..
– Спасибо, Кшись, – сказал я. – Может, попробую. А какой даешь срок?
ПЕРВЫЕ УРОКИ НА МЕСТЕ
Но прежде, чем я самым серьезным образом взялся за русистику, мне довелось, наконец, встретиться с Россией на ее собственной территории. Это произошло несколькими годами раньше, а точнее – летом 1957 года, и к этой дате относятся события, которые постараюсь здесь припомнить.
Редакция газеты «Штандар Млодых», с которой я уже несколько лет систематически сотрудничал, предложила мне выехать в Москву: в августе там начинался очередной Всемирный Фестиваль Молодежи и Студентов. Мне предстояло отправиться раньше и написать о подготовке к нему. Это был, как выяснилось, один из лучших вариантов приобщения к России. Но тогда меня охватила сильнейшая предвыездная лихорадка. За границей я уже успел побывать за год до этого. Мало того – в капиталистической стране. Но на этот раз в голове открылись шлюзы памяти и всё заколобродило: снежные сугробы над Бугом, фильмы, книги, доклад Хрущева, рассказы З., прошлогодние венгерские события. Прежние иллюзии лопнули, как мыльные пузыри, свежей информации не было, украдкой напоминали о себе разного рода страхи и опасения. Крепло убеждение – то, что предстоит увидеть, будет, во всяком случае, не похоже ни на что знакомое. За несколько часов до отлета я – нервно возбужденный – забежал к девушке, учившейся когда-то в московском вузе, с вопросом:
– Марыся, а как там вести себя?
– Нормально, – ответила она.
Мудрость этого совета я скоро смог оценить. Но на первых порах мне довелось – с легким посасыванием в подбрюшье – долго и низко (внизу показались Нарочь и Свитезь) лететь на чем-то допотопном (кажется, это была Дакота), да еще с промежуточной посадкой в Вильнюсе. Самого города не было видно, но зрелище оказалось поучительным: ряды сараев и хибар, а в их окружении – как черт из табакерки – увенчанный шпилями и поблескивающий краской аэровокзал в стиле позднего сталинизма. Копии таких сооружений попадались мне потом по всему Союзу, и их галантерейно-кондитерская внешность была так неподражаемо, демонстративно и нахально противоположна их назначению, так невероятно нефункциональна и абсурдна в аэропорту, что предположения подтверждались с самого начала: эта страна совсем не похожа на другие. Нас встречал форпост режима деспотизма, на котором словно было выписано: «А мне плевать, я так хочу!», как выразился один скромный поэт XIX века. Боковыми переходами, чтобы мы – упаси, Боже! – не соприкоснулись с аборигенами, нас провели в соответствующий великолепием – с колоннами, лепниной и позолотой – банкетный зал, где на снежно-белых скатертях громоздилось множество посуды: тарелищи, тарелки и тарелочки. Каждый получил глазунью из двух яиц.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});