Марсель Райх-Раницкий - Моя жизнь
Но теперь я стал, и в этом определенную роль могло играть упрямство, лучшим по предмету, который назывался сначала счетом, а несколько позже математикой. Может быть, то время оставило какие-то следы — мой сын стал математиком, притом очень хорошим. Он профессор университета в Эдинбурге, и его работы выходят в лучших издательствах. Они неоднократно отмечались премиями, но я, к сожалению, не могу их читать, не говоря уже о том, чтобы понимать.
Моя любовь к математике оказалась недолгой. Когда мне было тринадцать или четырнадцать лет, я забросил этот предмет, как и большинство других. Меня захватил другой предмет, оказавшийся единственным, такой, кстати, который показался куда более пригодным для отмщения одноклассникам, издевавшимся надо мной. Да, я отомстил, став лучшим в немецком языке и до самых экзаменов на аттестат зрелости лучше всех успевая по этому предмету. Не из-за упрямства ли? Может быть, и так, но, конечно, дело не только в упрямстве.
Было еще одно обстоятельство, еще один мотив, который вряд ли можно переоценить. Чтение повестей, романов, а вскоре и пьес доставляло мне все большее удовольствие. И, не успев и глазом моргнуть, я оказался в плену. Я был счастлив — вероятно, впервые в жизни. На меня обрушилось сильное и тревожное чувство, полностью меня подчинившее. Я был влюблен. К нему она, он к ней бежит — я влюбился в нее, в немецкую литературу.
Г-Н КЕСТНЕР. УПОТРЕБЛЯТЬ ДЛЯ ДУШИ
Сначала, следуя большей частью лишь случайным указаниям и беглым советам наших учителей, я читал те же книги, что и мои одноклассники. И я достаточно рано пережил интерес к популярным историческим романам — бестселлеру «Бен Гур» американца Уоллеса и «Камо грядеши» польского лауреата Нобелевской премии Генрика Сенкевича, «Лев Фландрии» фламандца Консианса и «Последние дни Помпеи» англичанина Булвер-Литтона.
Кроме того, преисполненный уважения, но все-таки немного скучая, я прочитал романы Купера о «Кожаном чулке». Некоторое время меня волновали книги того немецкого писателя, который не стеснялся пользоваться самыми дешевыми стилистическими средствами, не боялся никакого примитивизма, никакой сентиментальности и тем не менее был значительным, да что там, удивительным рассказчиком. Я говорю о Карле Мае.
Правда, после нескольких этих зеленых томиков мне не хотелось ничего больше и знать об авторе — может быть, потому, что его герой Олд Шаттерхэнд казался мне слишком уж сильным и мужественным и, кроме того, прямо-таки образцово самоотверженным. К тому же он был невыносимым воображалой, редкостным хвастуном. А это мы, берлинские школьники, считали особенно достойным презрения.
«Пусть немецким духом этим / Озарится все на свете»[5] — конечно, тогда я еще не знал этих строк со временем забытого Эммануила Гейбеля. Но у меня уже вызывало досаду, что в романах Карла Мая именно немец героически спасал угнетенных и воздавал злодеям так, как они того заслуживали, что именно он заботился о порядке и справедливости. Если он делал это не просто с помощью своего железного кулака, то уж обязательно прибегал к необычному оружию, настоящему чудо-оружию.
В январе 1967 года я беседовал в Тюбингене со стариком Эрнстом Блохом о том о сем — это была запись для радио, — и вскоре Блох, как и следовало от него ожидать, заговорил о Карле Мае, которым восхищался. Он был, по словам моего собеседника, одним из самых увлекательных и ярких рассказчиков в немецкой литературе. Я позволил себе осторожно запротестовать, покритиковав прежде всего убогий стиль автора «Винету». Блох придерживался другого мнения, считая, что язык рассказчика вполне соответствовал его материалу, персонажам и мотивам. Это высказывание показалось мне не столь уж безусловно хвалебным, скорее двусмысленным, и я больше но возражал.
Немецкие исторические романы XIX века, которые (читались особенно достойными рекомендации для чтения, также характеризовались бросавшейся в глаза патриотической тенденцией — будь то мелодраматический «Эккехард» Шеффеля, натужные «Предки» Густава Фрейтага пли «Битва за Рим» Феликса Дана. Фигуры этой огромной фрески, блестяще использовавшей контрастные эффекты, уж конечно не случайно произвели на меня самое сильное впечатление. Но в романе Дана меня покорил не отчаянно храбрый, постоянно сражавшийся во главе своею войска Велизарий, а слабый телом и парализованный, передвигавшийся большей частью на носилках полководец Нарсес, стратег, превосходивший всех остальных.
Но все эти книги я читал со смешанным чувством, по меньшей мере без энтузиазма. Мир богатырей и рыцарей, героев и рубак, могучих королей и мужественных бойцов, людей большей частью простого душевного склада не был моим миром. Тогда меня увлекла совсем другая книга — «Эмиль и сыщики», «роман для детей» Эриха Кестнера.
Еще в годы жизни писателя я не раз писал, пожалуй, несколько упрямо, что Кестнер, этот певец маленькой свободы, этот поэт маленьких людей, входит в число классиков немецкой литературы нашего века. Не перебарщивал ли я? Да знаю-знаю: романы Кестнера, в том числе самый значительный, «Фабиан», давно уже поблекли, если не забыты. Для сцены ему ничего не удалось сделать. Статьи Кестнера были большей частью полезны, но ведь они — работа по случаю без особого значения. Что же остается? Несомненно, его вовсе не малочисленные стихотворения. И может быть, одна-две книги для детей.
Эмиль Тышбайн и его друг Густав с клаксоном были мне несравненно ближе краснокожего джентльмена Винету и благородного драчуна Олд Шаттерхэнда или боровшихся за Рим полководцев Цетегуса, Нарсеса и Велизария. Эта история о берлинских ребятишках, которым удается схватить вора, злодея, обокравшего Эмиля в поезде, которые, как и Олд Шаттерхэнд, заботятся о том, чтобы могла торжествовать справедливость и был восстановлен порядок, не вполне свободна от сентиментальности, но, в отличие от Карла Мая, лишена всего экзотического, патетики и напыщенности. То, о чем рассказывал Кестнер, разыгрывалось не в давние времена и не в дальних странах, а происходило здесь и сегодня — на берлинских улицах и во дворах, то есть в местах, которые мы знали. Герои, появившиеся в ней, говорили как и все мы, выросшие в крупном городе. Вот в этом-то и было все дело: достоверность книги, а значит, и ее успех основывались прежде всего на использовании подлинного разговорного языка.
Написанные несколько позже романы Кестнера для детей, прежде всего «Антон и Кнопка», тоже понравились мне, но не произвели такого же сильного впечатления. Правда, имени писателя скоро уже нельзя было услышать. Когда 10 мая 1933 года его книги сжигались на площади перед Берлинской государственной оперой, он стоял среди людей, которые хотели увидеть это зрелище, необычное для нового времени. И все же Кестнер остался в Германии. Если в некоторых справочниках по эмигрантской литературе Кестнера называют эмигрантом, то это, хотя и неверно, все же имеет некоторые основания. Он, человек, сидевший между двумя стульями, в 1933–1945 годах принял четкое решение. Эмигрировал не сам Кестнер, а его книги. Тогда они могли выходить только вне Германии. Эрих Кестнер стал немецким писателем-эмигрантом honoris causa.[6]
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});