Мирослав Дочинец - Вечник. Исповедь на перевале духа
Припомнилось, что дедо Гафич свой трут и кресало носил в кожаном кисете за пазухой. Средства, добывающие огонь, брались в руки сухими, нагретыми теплом тела. Учинил так и я - спрятал за сорочку губку и камешки, чтобы до утра они просохли. Разуверенный и изнуренный напрасными трудами, пожевал молоденьких еловых побегов и зарылся в свой сеновал. Чтобы лучше согреться, руками охватил плечи и зарылся лицом в грудь, как дите в материнской утробе. Так я защищался от дикого здешнего мира.
Еще клубилась предутренняя изморось, когда, преследуемый голодом, я занялся промыслом. Вчера на каком-то пне я заметил шапку вешенок, оживших после зимы. Надеялся, что огонь все-таки выкрешу, и грибное жаркое насытит меня. Но пня того я не нашел. Возвращался впустую с изодранными руками и лицом. Зато в сумеречном подлеске встретил надутую ропуху-жабу с желтой звездой на груди. Такие дородные жабы мне еще не встречались.
Криво ухмыльнулся сам себе: «Когда-то мы хихикали слушая профессорские сказки о жабоедах-французах. Хочешь не хочешь, а должен в это поверить».
Выломал лещиновую рогатку и подступил к лягушке. А та вылупила на меня удивленные глазки и так сердито квакнула, что я обмер. А через мгновение легко прыгнула в сторону чуть не на метр. Я за ней и на пятом шагу рогулей таки упокорил ее. Нес жабу за лапку, оценивая тугое, как у молодого когутика-петушка, бедрышко.
Добычу я прижал камнем на карнизе скалы, чтобы не убежала, а сам снова занялся добыванием огня.
Как я не мучился, как не дул на трут, уже хорошо просохший и побуревший, но вожделенного дымка не дождался. То ли кресальца мои были не такие, то ли пальцы для такого дела были неловки?
Тогда я решил действовать иным штыбом — способом. Нашел на берегу потока деревянный цурпалок, облизанный водой и отбеленный солнцем. Вырезал сухую палочку. Потом продырявил ножом трутовую губку и запихнул туда палочку. «Теперь, - мыслил я, - будут три точки трения - чурка, трут и палочка». Поплевал в руки, как это делал мой дедо, приступая к ответственной работе, и начал. Тросточка завертелась в моих ладонях, точно веретено. Я делал это так, как видел когда-то на картинках про древних людей.
«Неужели те дикари в шкурах, жившие в страхе перед зверем и небесным громом, знали и умели больше чем бывалый хлопец, действительный матурант - выпускник гимназии?» -гоноровито спрашивал я себя. Смешной и неопытный, я не догадывался еще тогда, что истинные школы мои только начинаются.
Ладони накалились раньше, чем дерево. Я смачивал их и вертел палочкой дальше. В голове тоже кружилось, тело взмокло под одеждой, онемели колени. А я все тер и тер свое веретено, вслушиваясь, как под губкой крушится на труху древесинка. И случилось: разгоряченые ноздри уловили запах перепечки-лепешки, жженого листья. Этот запах был для меня самым сладким на свете. Из дырочки робко, будто из притушенной сигареты, заструился синий дымок. Я припал к нему ртом и стал что есть мочи дуть, прикладывая мох. Губка тлела, дымок густел, и вдруг в лицо мне брызнуло пламя, обжигая брови.
Первое, что пришло на ум, - огонь сей живой! Он извивался с веселым треском, жадно хватая мох и сено, смачно-аппетитно облизывал палочку, его породившую. Чмокал, попискивал от наслаждения, лепетал что-то свое. Будто говорил со мной. И я, не владея собой, склонил голову, поклонился огню, как живому челяднику.
Пройдет кто знает сколько времени, и я так же научусь благодатно кланяться дереву, стеблю, птице, рыбе, камню, солнцу, небу, дождю, земле. За то, что они есть и я есть с ними. И не рассчитывая на утвердительный ответ, дождался их взаимности.
Лишь когда бросился за хворостом, заметил, что ладони истерты до крови. Но только бы печали. У меня был огонь, была своя ватра-спасительница. Набросав в костер сучья, я сел отдохнуть. Так, согретый и убаюканный тихим воркованием, задремал.
Снилось, что меня окружила какая-то скользкая мерзость, навалилась на грудь, не дает дыхнуть, закрывает рот и очи. И я, неподвижный, лежу пластом под этой ползучей лавиной. Пробудился в дурмане, и реальность пронзила меня еще большим ужасом. Все окрест было устлано жабами, что кишели, горбатились в два-три слоя - рябые, желтоватые, бородавчасто-серые, красные, как грань- жар и совсем крохотные зеленушки. Самые толстые топтали меня, злобно били, словно копытцами, тонкими лапками. Дивострах сей картины полнился тем, что жабья масса дергалась неслышно. Жалобно кряхтела только принесенная мной ропуха под каменем в углублении скалы. А остальные пытались запрыгнуть к ней, шлепались о каменный пласт и падали вниз.
Какое-то мгновение я ошалело за этим наблюдал. Лишь когда опомнился, сгреб с груди гадость и осторожно, чтобы не давить жабье, потянулся к скале. Ухватив ропуху, побежал с ней к речищу, там положил на мостик. Жаба пронзительно заорала, выражая радость. Я отошел за ель и оттуда наблюдал, как серая туча ползет к поточине, куда ее звала царица с желтой звездой на груди.
Жабы оставили мои владения, страх оставил меня. Только теперь я испугался за свой огонь. На счастье, под пеплом рдели жаринки. Сухой валежник вспыхнул мгновенно. Живое пламя вновь заплясало в моем каменном приюте. А с ним и мне стало веселее на душе.
Подбросив толстых дровишек в костер, отправился я в новый поиск. Лес после зимы еще дремал. В птичьих гнездах искать еще нечего. Грибы сморчки, помнил я, вылезут, когда расцветет лещина. Оставалось теребить буковые орешки. И чтобы обмануть голод, жевать еловую смолу. Хоть какая, а пожива. Удивительное зрелище ожидало меня на лесной меже. В кустах таволги и калины, оплетенных диким виноградом, рябели панцерные завитки улиток. За короткое время я насобирал их полную шапку.
У костра натер горной соли и ссыпал ее в раструб раковин. Слизни морщились, выпуская слизь и черноту. Я очищал их шепкой. Дрова сгорели, и образовалась на земле готовая жаровня. Выгреб ямку, набросал туда улиток и нагреб сверху жар. Слизневые раковины потрескивали. Повеяло запахом печенины. Я едва сдерживался, чтобы не сунуть в жар руку. Едва дождался. Крушил перепеченную скорлупу, извлекая мясцо, и торопливо жевал. Какая это была смакота- вкуснятина! Первый настоящий харч на бездомье.
Так начала ткаться верета-покрывало мого длительного одиночества в окраинном Карпатском уделе. Очи свыклись с новым овидом-небосклоном, а сердце - нет.
Очень облегчал триб - способ моей жизни огонь. Ночью я не мерз, а днем имел на чем испечь добытую еду. За ней рыскал от зари до зари. За неделю подобрал всех равликов. А может, они спрятались? Началась охота на ящериц. Я набрасывался на них, как лиса, разгребал руками листья, разворачивал норы. Мое око ловило каждое движение, каждое колебание стебля. Мясо ящериц не было таким питательным, как улиток. Но соль его сдабривала. Еще лучше стало, когда в илистой заплаве выстрелил зелеными стрелками дикий чеснок-черемша.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});