Иоахим Фест - Адольф Гитлер (Том 1)
Гитлер называл себя «самым консервативным революционером в мире»[36]. Такую терминологию пустили в обиход консерваторы-экстремисты, непримиримые противники Веймарской республики, либеральной демократии вообще. Смысл, вкладываемый ими в парадоксальный термин «консервативная революция», заключался в том, что необходимо сначала разрушить существующую «систему», то есть Веймарскую республику, а затем на её месте возвести некую «органическую конструкцию», порядок, который заслуживал бы сохранения. Таким образом, в этом понятии доминировала деструктивная сторона, прилагательное «консервативная» служило всего лишь вольной или невольной маскировкой.
Если Фест находит в Гитлере сочетание революционных и контрреволюционных элементов, модернизма и архаики, то автор одного из наиболее интересных после фестовских исследований о Гитлере Р. Цительман подаёт нацистского фюрера как сознательного поборника модернизации, убеждённого социал-революционера, лишь по необходимости терпевшего традиционную элиту. Недаром в конце жизни он был уверен, что его революция провалилась из-за отсутствия новой революционной элиты, он горько сожалел, что не действовал против правых с такой же беспощадной жестокостью как против большевиков. Не следует упускать из виду, подчёркивает Р. Цительман, восхищение Гитлера советской системой. В коммунистах ему импонировало то, что они фанатичны в отличие от трусливой и слабой буржуазии[37]. Вместо капиталистической экономики, утверждает германский историк, Гитлер хотел ввести смешанную, новый синтез: с одной стороны, он за конкуренцию, воплощавшую его излюбленную социал-дарвинистскую идею, а с другой — критика рыночной экономики за эгоизм и автоматизм. Что же касается предпринимателя, то ему предназначалась роль всего лишь уполномоченного государства[38]. Нельзя не заметить, что такой решительно революционаристский дух пробуждается у Гитлера в канун гибели режима, когда уже нечего терять. Нечто аналогичное наблюдается и у Муссолини, нашедшего последнее прибежище под защитой немецких штыков в так называемой социальной республике Сало. Это, в сущности, плебейская мстительная реакция на реальное или мнимое предательство со стороны старой элиты.
Фест указывает на психологический барьер, с которым сталкиваются и те, кто пишет, и те, кто читает о Гитлере: «в конечном же счёте внутреннее нежелание назвать его революционером целиком связано, наверное, с тем, что идея революции представляется сознанию в тесном единстве с идеей прогресса». «Но господство Гитлера, — продолжает автор, — не оставило незатронутой и терминологию, и одним из последствий этого не в последнюю очередь является и то, что понятие революции лишилось тут той моральной амбиции, на которую оно долго претендовало». С тех пор ещё больший моральный урон нанесло этому понятию крушение режима, заложенного в октябре 1917 г. Конечно, для историков немаловажно, какими намерениями руководствовались те или иные радикальные движения и их лидеры, но для суда истории весомее результаты их политической практики.
В книге Феста с подлинным интеллектуальным блеском раскрывается глубинная взаимосвязь порождённого особенностями германской истории «феномена аполитичности» с генезисом нацизма, духовным миром и деятельностью его фюрера.
Исторические корни этого явления уходят в весьма отдалённое прошлое. Но главное заключается в том, что Германия не испытала удавшейся буржуазной революции, в отличие, скажем, от Нидерландов, Англии, Франции. Компенсацией за это стал интеллектуальный радикализм, возвышавший дух до полного разрыва с земной реальностью. «Процесс отчуждения от действительности, — пишет Фест, — ещё усилился вследствие многочисленных разочарований, пережитых бюргерским Сознанием в XIX веке, в ходе его попыток достичь политической свободы, и следы этого процесса заметны на всех уровнях: в фиктивной политической мысли, в мифологизирующих идеологиях от Винкельмана[39] до Вагнера… Или же странно оторванном от реальности немецком представлении об образовании, решительно избравшем для себя призрачную стихию искусства и всего возвышенного. Политика лежала в стороне от этого пути, она не была частью национальной культуры». В тоже самое время «аффект аполитичности охотно рядился в одежды защитника морали от власти, человечного от социального, духа от политики… Своей блестящей кульминации, полной сложных признаний, этот аффект достигает в изданном в 1918 году произведении Томаса Манна „Размышления аполитичного“[40]. Они были задуманы как защита гордого своей культурой немецкого бюргерства от просветительского, западного «террора политики и содержали уже в самом названии указание на романтическую цель, сознательно игнорирующую действительность, на традиционный поиск аполитичной политики».
Неприятие политики для немецких интеллектуалов было элементом более широкой антитезы: культура — цивилизация. В вульгаризированной форме вся эта многообразная духовная проблематика вошла в идеологический багаж «фелькише», этих германских «почвенников», придавших ей крайне националистический, антисемитский и в конечном счёте расистский характер.
Эстетически-интеллектуальное неприятие политики, отмечает Фест, породило мысль о спасении искусством, и она достигла своего высочайшего развития у Рихарда Вагнера, особенно в его рассуждениях об обновлённом театре, изложенных в «Грёзах культуры о „конце политики“ и начале человечности»: «Политика, — требовал он, — должна стать грандиозным зрелищем, государство — произведением искусства, а человек искусства должен занять место государственного деятеля». Между тем именно Вагнер был фактически единственным, чьё влияние на себя признавал Гитлер.
Кроме Вагнера были ещё властители душ конца XIX столетия, например П. Лагард или Ю. Лангбен, провозгласивший целью устранить политику и традиционных государственных мужей; право на господство в грядущем веке должно быть предоставлено благословенному свыше деятелю, «великому герою искусства», личности «цезаристско-артистического склада».
Конечно, не следует упрощать характер взаимосвязи этих изощрённых идей с образом мыслей венского недоросля. Он усваивал какие-то их фрагменты не из первоисточников, а как бы впитывая непосредственно из духовной атмосферы, преобразуя в соответствии с собственным интеллектуальным уровнем.
«То, что творилось вокруг него, — пишет Фест, — он воспринимал не столько умом, сколько своим настроением, а вследствие чрезвычайно субъективной окраски своего интереса к общественным делам, он принадлежал не столько политическому, сколько политизированному миру» (Разр. моя — П. Р.).
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});