Юрий Селезнев - Достоевский
— Ить ведь испужался, ай-ай! — качал он головой. — Полно, родный... — Он протянул руку и вдруг погладил меня по щеке. — Ну полно же, ну Христос с тобой, окстись... — Я понял наконец, что волка нет и что мне крик... померещился...
— Ну я пойду, — сказал я, вопросительно и робко смотря на него.
— Ну и ступай, а я те вслед посмотрю. Уж я тебя волку не дам! — прибавил он, все так же матерински мне улыбаясь...
...Об Марее я тогда очень скоро забыл...»
Да и о чем помнить-то? Мальчик любил бродить по полям, часами смотрел, как справляют крестьяне свой нелегкий труд, а в минуты передышки подходил к ним поговорить, посмотреть на малышей, которых крестьянки брали с собой. Однажды, заметив, что одна крестьянка пролила нечаянно воду и ей нечем напоить младенчика, Федя схватил кувшин и побежал домой — за две версты от поля. Запыхался, едва отдышался — зато какими глазами глядела на него молодая мать, и младенчик, напившись, перестал орать, уснул, так трогательно раскинув ручонки.
Здесь же нередко встречал он безумную и бездомную Аграфену, которая бродила по полям, разыскивая умершего сыночка. Нашелся кто-то: не побоялся Бога — надругался над дурочкой.
К 37-му году домашнее образование Федора уже закончилось. Сначала отец определил старших сыновей в полупансион Николая Ивановича Драшусова, не просто обрусевшего, но ревностно желавшего быть русским француза Сушара. А затем, через год, перевел их в «пансион для благородных детей мужского пола» чеха Леонтия Ивановича Чермака, возле Басманной полицейской части, прямо напротив Московского сиротского дома. Занимались по полной гимназической программе. Пансион славился, здесь преподавали лучшие педагоги Москвы: известный математик, впоследствии академик, ректор Московского университета Д. М. Перевощиков; доктор словесности И. И. Давыдов; автор «Теории русского стихосложения» и магистр латинской словесности А. М. Кубарев; изучались здесь и древние языки, и античная литература...
К тринадцати годам Федор вырос в серьезного, задумчивого отрока; белокурый, сероглазый, он казался бледным и некрепким, может быть, потому, что природная страстность, «огонь» его натуры целиком переключались на книги. Давыдов знакомил учеников с Шеллингом — на его учении взросло немало русских умов и талантов, среди них и Белинский, о котором он здесь впервые услышал; уже в те годы Достоевский вовлекается преподавателями пансиона Чермака в сферу отечественно-литературных проблем и интересов: закрыты «Московский телеграф» и «Телескоп»; Чаадаев объявлен сумасшедшим; явились «Капитанская дочка» Пушкина и «Тарас Бульба» Гоголя (он недавно уехал за границу), «Литературные мечтания» Белинского — все это входит в круг духовных его интересов, бередит первые «литературные мечтания» самого Достоевского-подростка.
Родителей радовала ранняя серьезность сына, но сына родители не радовали. Уже «с осени 1836 года в семействе нашем было очень печально, — рассказывал младший брат Федора Михайловича — Андрей Михайлович. — Маменька с начала осени начали сильно хворать...»
Подрастая, Федя стал замечать странности в отношениях папеньки и маменьки. Конечно, от него много старательно скрывали, во многом он не в силах был еще разобраться сам, но и многое чувствовал и, чувствуя, все больше проникался нежной жалостью к маменьке, которая словно светилась и таяла на его глазах, как свечка на его столе в долгие вечера осеннего ненастья.
Отец, всегда будто застегнутый на все пуговицы, все чаще стал раздражаться и иногда даже кричал на маменьку. Добрый по природе, но вынужденный годами держать себя словно зажатым в кулак, высушенный гордостью уязвленного самолюбия, пылкий и склонный к болезненной подозрительности, Михаил Андреевич не мог придумать ничего более оригинального, как заподозрить однажды жену, мать уже восьмерых своих детей, в неверности. Когда Мария Федоровна как-то вечером сообщила мужу о том, «что ее постигла вновь беременность», Михаил Андреевич помрачнел и высказал вдруг свое «неудовольствие» таким тоном, что бедная маменька «разразилась сильным истерическим плачем», — вспоминает Андрей Михайлович. Сцены между родителями Феде приходилось видеть и раньше: как-то его дядя, Михаил Федорович Нечаев, младший брат маменьки, пришел, как обычно, в гости посидеть, поиграть на гитаре, попеть с Марией Федоровной песни и романсы, до которых брат и сестра были большие охотники. Федя любил такие вечера. Но вдруг явился папенька, и между ним и дядей произошел скандал. Папенька ругал дядю и называл его обидными словами за то, что тот без ведома папеньки, как оказалось, ухаживал за горничной Достоевских — Верой, молодой, очень красивой девушкой. Маменька плакала, а совсем еще юный Федя никак не мог понять: дядя Михаил Федорович и Вера — такие хорошие и такие молодые, за что так осердился на них папенька, да еще и ударил дядю по лицу, так что дядя в их доме больше никогда не появлялся.
Феде было жаль дядю и Веру — она тоже ушла от них, и отца жалко — зачем он так раздражается, становится злым и некрасивым и — главное — несправедливым. Но всех жальче маменьку, она совсем худенькая, маленькая и такая несчастная. И как сделать, чтобы всем этим родным людям было бы хорошо и покойно вместе, чтобы маменька смеялась, как прежде, играла на гитаре, а папенька бы пусть и строг, но улыбался довольный? Маленькое, рано раненное сердце подростка, совсем еще ребенка, сжималось от боли за близких, за горько плачущих деток погорельцев, за свою маленькую подружку — как может он жить и забыть о ней, уже и лица ее не вспомнить, только белое в темных пятнах грязи и крови платьице неотступно преследует его. Слезы невольно капают, и стыдно — не девчонка ведь, и растет в груди теплый комок, и расширяется, и вот уже почти готов объять всех страдающих, и весь мир упрятать от бед, успокоить, убаюкать... И он засыпает, вздрагивая и просыпаясь во сне.
«С начала нового, 1837 года состояние маменьки очень ухудшилось, она почти не вставала с постели, а с февраля месяца и совершенно слегла в постель... Это было самое горькое время в детский период нашей жизни. И немудрено! Мы готовились ежеминутно потерять мать... Помню ночь, предшествовавшую кончине маменьки... Маменька, вероятно перед смертной агонией, пришла в совершенную память, потребовала икону Спасителя и сперва благословила всех нас, давая еле слышные благословения и наставления, а затем захотела благословить и отца. Картина была умилительная, и все мы рыдали...» Утром 27 февраля, в субботу, маменьки не стало. Ей было 36 лет... Через день, в понедельник, 1 марта 1837 года, в первый день Великого поста, Мария Федоровна уже покоилась на ближайшем Лазаревском кладбище.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});