Людмила Поликовская - Злой рок Марины Цветаевой. «Живая душа в мертвой петле…»
Как голову мою сжимали Вы,
Лаская каждый завиток,
Как Вашей брошечки эмалевой
Мне губы холодил цветок.
Как я по Вашим узким пальчикам
Водила сонною щекой,
Как Вы меня дразнили мальчиком,
Как я Вам нравилась такой…
В стихах Софьи Парнок страстное чувство Цветаевой описывается с еще более жуткой откровенностью:
…под ударом любви ты – что золото ковкое!
Я наклонилась к лицу, бледному в страстной тени,
Где словно смерть провела снеговою пуховкою…
Во времена Серебряного века, в богемных кругах, однополые связи были явлением привычным, неосуждаемым. Никто не скрывал и не стеснялся своей необычной сексуальной ориентации. Вызова общественному мнению в любви Марины к Софье Парнок не было. В первом стихотворении из цикла «Подруга» она так объяснит свою влюбленность: «За эту ироническую прелесть, /Что Вы – не он». Обаяние греха прельщало – тоже черта Серебряного века («Я Вас люблю. – Как грозовая туча / Над Вами грех…»).
Еще девочкой, в «Вечернем альбоме» Цветаева написала:
Всего хочу: с душой цыгана
Идти под песни на разбой,
За всех страдать под звук органа
И амазонкой мчаться в бой;
……………………………………………………
Чтоб был легендой – день вчерашний,
Чтоб был безумьем – каждый день.
Пусть «амазонка» – здесь всего лишь символ свободной и необычной жизни, но ведь не случайно выбран именно этот символ, а не какой-нибудь другой. Хочу, «чтоб был безумьем каждый день». А любовь к мужу уж никак не «безумье».
Если бы связь с Софьей Парнок была мимолетной, ее можно было бы объяснить желанием «попробовать». («Всего хочу».) Но отношения, длящиеся полтора года, – для этого нужна биологическая предрасположенность. И у Марины Цветаевой она несомненно была. Несмотря на то, что – вопреки мнению многих исследователей – роман с Софьей Парнок остался единственным лесбийским романом в ее жизни.
Через много лет она признается Константину Родзевичу, который станет ее второй и последней страстью: «… с подругой я все знала полностью, почему же я после этого влеклась к мужчинам, с которыми чувствовала несравненно меньше? <…> Отсюда и количество встреч, и легкое расставание, и легкое забвение».
А что же Сергей Эфрон? Мучился, страдал? Разумеется. Но он еще в восемнадцать лет понял, что жене-поэту «необходим подъем», жизнь в постоянном волнении. Он и не думает упрекать Марину (не будет этого делать никогда). В одном из писем Елены Оттобальдовны Волошиной есть брошенная мимоходом фраза: «У Сережи роман благополучно кончился». Три недели назад она писала о Сергее только то, что он чувствует себя неважно, и ни слова, ни полслова о каком-то романе. Ни в каких мемуарах, ни в каких других письмах нет и глухого намека на то, что у Сергея Эфрона был роман. Скорее всего, он это просто выдумал – из уязвленного самолюбия. Впрочем, если следовать поговорке «нет дыма без огня», можно предположить, что был некий легкий флирт, затеянный опять-таки для того, чтобы, как пел знаменитый тогда шансонье, «проигрыш немного отыграть». Но платить жене той же монетой было совершенно несвойственно Эфрону. В таких ситуациях он всегда самоустранялся.
В марте 1915 года он поступает на службу санитаром в Отдел санитарных поездов Всероссийского земского союза. 187-й поезд, куда его определили, курсировал по маршруту Москва – Белосток – Москва.
М.С. Фельдштейн, будущий муж Веры Эфрон, так описал проводы: «Сережа был желт, утомлен, очень грустен и наводил на невеселые мысли. Откровенно говоря, он мне не нравится. Так выглядят люди, которых что-то гнетет помимо всякого нездоровья. Провожали Марина, Ася».
Санитарный поезд, конечно, не фронт, но все равно дело опасное. Возражала ли Марина Ивановна против такого решения мужа? По-видимому, нет. Во всяком случае, нам об этом ничего не известно.
Над Сергеем Яковлевичем «летают аэропланы», рядом взрываются бомбы, одна из них – чуть ли не в пятнадцати шагах. Но в его душе нет и тени каких-то недобрых мыслей по отношению к Марине, которая в это время упивается своим новым чувством. Он понимает, что она не властна в своей страсти, что это своего рода болезнь. Из санитарного поезда просит сестру Елизавету: «…будь поосторожнее с Мариной, она совсем больна сейчас» – и продолжает заботиться о семье. В том же письме: «У меня сейчас появился мучительный страх за Алю. Я ужасно боюсь, что Марина не сумеет хорошо устроиться этим летом и что это отразится на Але. Мне бы, конечно, очень хотелось, чтобы Аля провела это лето с тобой, но я вместе с тем знаю, какое громадное место занимает сейчас она в Марининой жизни. Для Марины, я это знаю очень хорошо, Аля единственная настоящая радость, и сейчас без Али ей будет несносно. Лиленька, будь другом, помоги и посоветуй Марине устроиться так, чтобы Але было как можно лучше. Посмотри, внушает ли доверие новая няня (М<арина> ничего в этом не понимает) <…> Одним словом, ты сама хорошо поймешь, что нужно будет предпринять, чтоб Але было лучше. – Мне вообще страшно за Коктебель». Марина Цветаева собиралась в Коктебель с Алей и Софьей Парнок. И Сергей Яковлевич, как видно из письма, об этом знает.
Он вообще знает обо всем, что происходит с Мариной. И при этом утверждает, что Аля – «единственная настоящая радость» Цветаевой. Так ему приятнее думать или так было на самом деле?
Сергей Эфрон знал свою жену. Он понимал, что Марина не может быть безмятежно счастлива, не может не думать о том, что заставляет его страдать. И действительно, отношения Цветаевой и Софьи Парнок с самого начала не были безоблачны («В том поединке своеволий /Кто, в чьей руке был только мяч?»). Противоестественность этой связи, с одной стороны, притягательна, с другой – осознается как грех, из-за которого не могут не мучить угрызения совести. Если в стихах, обращенных к Эфрону, она говорила о вечности взаимного плена, то по отношению к подруге «…наши жизни – разны / Во тьме дорог…». И в угаре страсти она не перестает считать себя женой и матерью. Но если отношения с мужем сейчас омрачены, то дочь, его дочь – чистая радость. Правоту Сергея подтверждает и письмо Марины к той же Лиле Эфрон:
«Сережу я люблю на всю жизнь, он мне родной, никогда и никуда от него не уйду. Пишу ему то каждый, то – через день (как жаль, что эти письма до нас не дошли! – Л.П .), он знает всю мою жизнь, он мне родной, только о самом грустном я стараюсь писать реже. На сердце – вечная тяжесть. С ней засыпаю и просыпаюсь <…> Разорванность от дней, к<отор>ые надо делить, сердце все совмещает. Веселья – простого – у меня, кажется, не будет никогда и, вообще, это не мое свойство. И радости у меня до глубины – нет. Не могу делать больно и не могу не делать».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});