Хава Волович - Воспоминания
А хлеб, отобранный у детей!.. Не знаю, помог ли он индустриализации в те годы мирового кризиса, когда и хлеб богатых стран не находил рынков сбыта и его топили в море. Вряд ли. Он гнил на элеваторах, и вместо того, чтобы хоть часть его вернуть народу, открыли вселенскую винокурню и стали поить водкой тех, кто еще мог пить и у кого было на что пить.
Красное Солнышко не хотело быть в глазах народа Страшным Букой. Оно понимало, что слишком перегнуло палку и наломало дров больше, чем нужно. Так что ж было делать? Бить себя в грудь и каяться? Самому с себя снять ореол Отца Народа и просить милости и прощенья у этого полузадушенного народа?
Ну нет, дудки! Нужно сделать так, чтобы и Отцом и благодетелем остаться, да ещё и приобрести горячую любовь, восхищение и преданность своих, больно выпоротых, детей.
Поэтому и появилась знаменитая статья — «Головокружение от успехов», где с больной головы все валилось на малоумные, то есть — на местные власти. А ведь те без указаний свыше и дохнуть не смели, а получив директиву, старались, как дурак на молитве. Только лбы расшибали не свои, а чужие.
Никто, от сельского до республиканского руководства, пикнуть не смел без команды Вождя. А эти команды, скатываясь с верхушки, встречали на своем пути навозные кучи угодничества и карьеризма, обрастали многократными «встречными» и «поперечными», которые довели сельское хозяйство до разорения, а сотни тысяч людей до голодной смерти. И, не спохватись наше Солнышко, страна бы превратилась в пустыню и по ней, почёсывая затылки, бродили бы только голодные энтузиасты и активисты.
И вдруг, хотя новый урожай ещё не поспел — да почти и нечему было поспевать: во многих областях и районах остались незасеянными или плохо засеянными, — откуда что взялось!
В 1934 году, как манна небесная, появились хлеб, масло и другие продукты. Отменили налоги (ещё бы! «Встречными» их забрали на пять лет вперёд). Появилось море разливанное вин и водок, горы копчения и соления, каскады ликующих песен и сначала ручейки, а затем моря и океаны славословия, на которых стальной молох вознёсся выше Эвереста и, удобно устроившись, стал пожирать своих подданных при помощи самих же подданных, уверяя при этом, что живётся им теперь хорошо и весело. «Жить стало лучше, жить стало веселей!»
Конечно, не мое было поросячье дело осуждать вождей и гениев. Я и не осуждала. Но о том, что творилось у меня на глазах, я, с наивной верой в ненаказуемость Правды, говорила открыто и запросто.
Арест
К тому времени я уже перешла работать в редакцию.
Дело в том, что корректорами и литработниками работали у нас люди случайные, не очень хорошо знакомые с грамматикой и орфографией (в вузах тогда учились «на живую нитку»). Переводы с русского на украинский делались коряво, и я, стоя у наборной кассы, расставляла по местам знаки препинания, убирала грамматические и стилистические шероховатости, чего я совсем не имела права делать, исправляла переводы и сама написала пару довольно удачных для уровня нашей газетенки фельетонов.
И когда очередной корректор-литработник, математик по специальности, ушел работать в школу, редактор взял меня в редакцию, откуда я потихоньку, сама того не зная, зашагала навстречу своей беде.
Я не хочу вспоминать своих тогдашних сотрудников ни плохим, ни хорошим словом. Мир их старости, если они живы, а если их уже нет — мир их праху. Но уж лучше бы мне до конца жизни стоять за наборной кассой, чем познать мелочную зависть людей к чужому успеху.
Редактор похвалил и пустил в печать без поправок мои фельетоны, а сочинительские потуги двух сотрудников редакции разбранил, и я нажила парочку врагов в лице ребят, с которыми вместе читала «Как закалялась сталь» и пела «Нас утро встречает прохладой».
Заведующий типографией:
— Я двадцать пять лет стою за кассой, а не удостоился чести перейти на чистую работу, а девчонка и двух лет не проработала, и пожалуйста — стала «интеллигенцией»!
Машиниста я несколько раз ловила на традиционной типографской шутке: переставлял буквы в наборе, из-за чего слова приобретали опасно шутовской смысл, за что я с ним однажды крепко сцепилась.
И самый главный враг — мой собственный язык.
Тридцать пятый — тридцать шестой год. Год относительной сытости и ликующих песен. Потрясшее всех убийство Кирова. И волна Большого террора. И волны нарастающего благоговения и любви к Вождю. А затем — развенчивание героев гражданской войны, революции и первых лет советской власти, и их гибель.
Было чем потрясаться и над чем подумать.
Герои нашего детства! Они не жалели жизни, проливали кровь за советскую власть — и вдруг, на пороге ее расцвета, стали ее врагами.
Сомнения шевелились у меня в голове, еще недостаточно оболваненной славословием. Их я выкладывала старшим, редактору. Никто мне ничего не мог сказать, только советовали помалкивать. Другие говорили; «У нас зря никого не судят!»
Как-то скучно, неприятно стало в редакции. Угнетала ложь. Ложь на каждом шагу. Пошлют взять интервью у какого-нибудь старого партизана или ударника полей. Он говорит одно, а писать нужно совсем другое, такое, что и голова этих простых людей не сварит: по шаблону барабанного патриотизма. А я считала ложь в печати недопустимой, постыдной.
Многое во мне тогда было девчоночьего, детского. Я ведь ещё недалеко и ушла от детства. Что нравилось, в то и верила. Например, я поверила в индуистское учение о «карме», переселении душ. И мой детский страх испарился, как роса на солнышке. Между прочим, эта вера не угасла во мне до сих пор. Позже, уже в заключении, я эту свою буддийскую веру выразила выразила в следующих, уже теперь наполовину позабытых стихах:
Я хочу умереть, и нет страха в душеИ в глазах перед смертью грядущей.Не покоя ищу я в таинственном снеПод снегами в могиле зовущей.
Я хочу умереть, чтоб дать волю душеУлететь из постыдного тела,Чтобы снова проснуться живой на землеИ дожить, что теперь не успела.
Летом 1937 года в районе началась какая-то чертовщина. Полетела районная верхушка, в том числе мой редактор, которого я глубоко уважала. Невмоготу мне стало жить дома. А тут появился в печати призыв Валентины Хетагуровой. Она призывала девушек ехать на Дальний Восток. Я решила ехать. Я не хотела только читать о великих стройках, я сама хотела строить. (А там, оказывается, нужно было помогать военным строить семьи, что было делом непростым из-за нехватки девушек.)
Ни уговоры родных, ни слезы матери не помогали. Я стала ходить в НКВД за пропуском. В нашем местечке я знала всех, но однажды в кабинете начальника я увидела двух незнакомых энкаведешников.