Лидия Чуковская - Записки об Анне Ахматовой. 1938-1941
Я не сомневалась, что опять получу выговор. И вдруг она говорит:
– Прости меня, Горенко, я всегда была к тебе несправедлива.
Скоро Зоечка ушла; Анна Андреевна, вскочив со стула, рассказала о Коле. Она была ужасно возбуждена[38].
Я начала ей рассказывать о нашей детгизовской эпопее, о провокациях Мишкевича, о его штуках с моим Маяковским.
Она замахала на меня рукой:
– Не надо, не надо, не терзайте меня21.
Потом предложила почитать мне стихи. Прочитала «И упало каменное слово» и «Годовщину веселую празднуй»[39]. Спросила: какое мне больше нравится?
Я не была в состоянии ответить на этот вопрос: я была слишком счастлива. Что я дожила до этого. Что я это слышу. И слишком несчастна.
Не добившись от меня никакого толку, Анна Андреевна сказала:
– Про свои старые я знаю все сама, словно они чужие, а про новые никогда ничего, пока и они не станут старыми.
Потом все было, как повелось: я иду ее провожать, на улице пьяные, при переходе она вцепляется мне в рукав и боится сделать шаг, Занимательный вход и кромешная тьма на лестнице.
– Ем я теперь только тогда, когда меня кормит Ольга Николаевна, – сказала Анна Андреевна. – Она как-то меня заставляет.
9 августа 39. Сегодня, когда я была у Анны Андреевны, я заметила на стене маленькую картинку. Очаровательный рисунок карандашом – ее портрет. Она позволила мне снять его со стены и рассмотреть.
Модильяни.
– Вы понимаете, его не интересовало сходство. Его занимала поза. Он раз двадцать рисовал меня.
Он был итальянский еврей, маленького роста, с золотыми глазами, очень бедный. Я сразу поняла, что ему предстоит большое. Это было в Париже. Потом, уже в России, я спрашивала о нем у всех приезжих – они даже и фамилии такой никогда не слыхали. Но потом появились монографии, статьи. И теперь уже все у меня спрашивают: неужели вы его видели?
Об Олдингтоне:
– Он какой-то первый ученик.
Я призналась, что меня раздражает фрейдизм, что я во Фрейда не верю.
– Не скажите. Я многого не понимала бы и до сих пор в Николае Николаевиче, если бы не Фрейд. Николай Николаевич всегда стремится воспроизвести ту же сексуальную обстановку, какая была в его детстве: мачеха, угнетающая ребенка. Я должна была угнетать Иру. Но я ее не угнетала. Я научила ее французскому языку. Все было не то – при ней была обожающая мать, вообще все было не то. Но он полагал, что я ее угнетала.
«Вы никуда не ходили с ней». Но я и сама никуда не ходила… Какие нежные письма девочка писала мне!
Я осведомилась, как обстоят дела с ее переездом.
– Вы думаете, они мне мешают? Нисколько.
Я спросила о хозяйстве.
– Домработница иногда приходит. Раз в пять дней. Варит мне курицу. А когда ее нет, я варю себе картошку. Если Владимир Георгиевич должен зайти ко мне после работы – тогда я стряпаю что-нибудь основательное, бифштекс например.
Анна Андреевна взяла из кучи книг, лежавших в кресле, толстую тетрадь, переплетенную в черное, и протянула мне, пояснив:
– Это то, что мне вернули. Друзья отдали ее в переплет. И я теперь пишу на пустых страницах[40].
Я раскрыла. Два перечеркнутых штампа: один – 1928, другой – 1931 (кажется). Стихи переписаны на машинке. Чьи-то пометки красным и черным карандашом. Подчеркнуто: «закрыв лицо, я умоляла Бога». Подчеркнуто слово «поминальный». Перечеркнуты стихотворения: «Чем хуже этот век предшествующих», «Все расхищено, предано, продано», «Ты – отступник: за остров зеленый»[41]. Пока я перелистывала тетрадь, Анна Андреевна стояла у меня за стулом. Мне это было неприятно, я смотрела кое-как. Успела увидеть мне неизвестное стихотворение, кончающееся строкой:
Бессмертного любовника Тамары[42]
– но тут Анна Андреевна захлопнула тетрадь и снова сунула ее в кучу книг в кресле.
Не помню как, разговор коснулся стихов Николая Степановича.
– Самая лучшая его книга – «Огненный Столп». Славы он не дождался. Она была у порога, вот-вот. Но он не успел узнать ее. Блок знал ее. Целых десять лет знал.
– Кстати, из дневников Блока сделалось ясно, что он очень холодно, недоброжелательно относился к людям. Там еще многое вычеркнуто – о Менделеевых, о Любе.
На прощание она сказала:
– Я прочитала книжку вашего мужа. Какая благородная книга. Я таких вещей не читаю, а тут прочла, не отрываясь. Прекрасная книга…22 Можно, я дам ее Владимиру Георгиевичу?
10 августа 39. В 11 часов утра я пришла к ней, как обещала. Она была готова и ждала меня[43]. Я взяла чемодан с бельем, она – сумку с башмаками. Я спросила, почему она не сошьет мешок.
– Я не умею шить.
Мы пошли к цирку. На залитой солнцем площади ждали трамвая. Лошадь везла дрова.
– Дрова, которых у меня нет, – сказала Анна Андреевна. – Их некуда положить. Весь сарай доверху занят дровами Николая Николаевича.
Я спросила, как она думает, нарочно ли Николай Николаевич делает ей неприятности.
– Нет, не нарочно. Он даже был сконфужен, когда сообщил мне, что для моих дров места нет. «Понимаете, Аня, оказывается, наши дрова занимают сарай до самого верха!»
Подошел наш трамвай. Повезло: мы обе сидели, пристроив вещи на коленях.
– Я уверена, что плавать нельзя разучиться, – сказала Анна Андреевна. (Я не сразу поняла, почему она заговорила о плаванье, но скоро догадалась.) – Я однажды приехала в Разлив и заплыла далеко-далеко. Николай Николаевич испугался, звал меня, а потом сказал мне: «Вы плаваете, как птица».
Мы в эту минуту ехали по Жуковской.
– Вот там, напротив, была лепная конская головка, – указала мне подбородком в окно Анна Андреевна. – Это единственный памятник Ленинграда, воспетый Маяковским. Тут он расхаживал, ожидал и страдал. В день его смерти я пришла сюда. На моих глазах скалывали лепную головку23.
Чем ближе подъезжали мы к месту нашего назначения, тем она становилась мрачнее и молчаливее. Выйдя из трамвая, сразу вцепилась мне в рукав.
Все было, как всегда.
28 августа 39. В последние десять дней многое надо было записать, но в спешке я не записывала. Постараюсь припомнить теперь.
Кажется, это было 14-го, днем – раздался телефонный звонок. Пока Анна Андреевна не назвала себя, я не понимала, кто говорит – так у нее изменился голос. – «Приходите». – Я пошла сразу. Анна Андреевна объявила мне свою новость еще в передней. «Хорошо, что я так и думала», – добавила она[44].
Мы побыли минутку у нее в комнате. Я соображала, куда и кому звонить. Анна Андреевна была такая, как всегда, только все разыскивала в сумочке чей-то адрес, и видно было, что она все равно не найдет его. По телефону мне удалось довольно быстро условиться о шапке, шарфе, свитере. Все, кому я звонила, сразу, без расспросов, понимали все. «Шапка? Шапки нет, но не нужны ли рукавицы?» Сапоги, сказала Анна Андреевна, в сущности, есть: они гостят у кого-то из друзей. Мы отправились за сапогами вместе (Анна Андреевна не могла объяснить мне, куда ехать). Долго ехали в троллейбусе. Разговоров по дороге я не помню. Дверь открыл нам высокий носатый молодой человек[45]; она сообщила ему свою новость; он кинулся куда-то вглубь по коридору, и оттуда раздался женский вскрик: «Что ты говоришь!» Маленькая женщина провела нас в комнату, мещански убранную, потом в столовую. Анна Андреевна пыталась выпить чаю, но не могла. Оказалось – сапоги в починке. Молодой человек – Коля – обещал «выбить их из сапожника мигом», потом объявил мне, что завтра зайдет за мной в 8 часов утра.