Вадим Андреев - Дикое поле
Деревянная ось скрипит, сколько ее ни смазывай. Первые повороты легки — ведро еще плавает в воде, — потом все трудней и трудней. Можно считать ведра, но лучше ни о чем не думать, кроме того, какое движение следует сделать в ближайшую секунду, — так легче.
Во время работы весь окружающий мир виден и слышен так, будто он находится не вовне, а внутри самого человека: облачко, прилепившееея к нестерпимо сияющему июньскому небу; скользнувшая по камням колодца коричневая ящерица с черными бусинками глаз и молниевидными движениями длинного тела; огромный махаон, толчками пролетающий над отверстием колодца; звон жаворонков; перебранка сорок на вершинах вязов соседней рощи; горький вкус самокрутки, потухшей в крепко стиснутых губах; резкий перехват ведра одной рукой, пока другая держит колесо; широкая пенистая струя, льющаяся в саркофаг; лязг стремительно раскручивающейся цепи; плавающее в глубине колодца, медленно захлебывающееся темной водой жестяное ведро; и опять — облачко, прилепившееся к нестерпимо сияющему небосклону; продолговатое тело ящерицы…
Часам к девяти-десяти Осокин оставлял работу в саду и отправлялся в поля. Солнце было уже совсем раскаленным, горизонт покрывался легкой дымкой, струились волны горячего воздуха, поднимавшиеся с земли. Из сада до полей, кроме дальнего, Осокин ходил обычно пешком, и хоть все они были расположены поблизости от дома, дойти до них бывало не просто: каждый раз приходилось преодолевать три препятствия — это были Сабуа, Аристид и кузнец Массе.
Сад командана Сабуа был отделен от дороги изгородью из живых лавров, сквозь которую ничего не было видно с дороги, но все видно из сада. Как только Осокин с тачкой появлялся у лавровой изгороди, раздавался голос командана:
— Знаете, что мне удалось поймать вчера по радио после того, как вы ушли? Русские начали контрнаступление на Курской дуге. Вы понимаете, что это значит?.. — И начиналось обсуждение последних событий.
«Курская дуга! — думал Осокин, шагая в сторону Дикого поля. — Так и мой Орел скоро освободят». Перед глазами возникала поднимающаяся в гору широкая Волховская, желтое здание гимназии, театр с белыми колоннами.
— Мсье Поль, как вы сегодня поздно, я вас уже давно поджидаю. — Аристид появлялся неизвестно откуда — Осокин мог поклясться, что тридцать секунд назад дорога была совершенно пустынна. — Представьте себе, Мутон опять объелся сахарной свеклой, и его придется вести к ветеринару. Может быть, вы могли бы это сделать? Я готов заплатить двадцать франков…
Но больше всего времени занимала остановка у кузнеца старика Массе. Несколько месяцев тому назад помощника кузнеца, восемнадцатилетнего Марселя, немцы отправили на принудительные работы в Германию, и старик остался один. Массе огромен, крепок и усат, но в семьдесят лет уже не так легко взлетает молот и не так звонко отвечает на удар наковальня, как в былые годы. Осокин становился к мехам — хоть немного помочь старику.
В кузнице в самый яркий полдень — легкий и прохладный сумрак. Пахнет шлаком и раскаленным железом. На стенах висят старые и новые подковы, молоты и молотки всех размеров, зубила и напильники. Потолок закопчен, стены черны от въевшейся в дерево, окаменевшей сажи. Сперва краснеют, потом белеют от жара раздуваемые мехами угли; подхваченная горячим вихрем, под потолок взлетает серая зола; медленно наливается пурпурной кровью положенный на угли железный болт; вот кровь отливает, и болт становится белым, почти прозрачным; ловко подхватив его клещами, Массе кладет болт на наковальню.
Звон железа о железо заполняет всю кузницу и становится таким густым, что Осокин на некоторое время глохнет. Разве не такой же был грохот, когда он ударил немца в висок? Или нет, тогда грохота не было, — стояла полная тишина. Даже выстрел был не слышен. Из-под головы потекла кровь… Из-под головы? Теперь кажется, будто кровь выступала из досок, как выступает смола на горячем солнце…
Как экран немого кинематографа, светится прямоугольник открытой настежь двери; площадка, утоптанная копытами привязываемых для подковки лошадей; в немощеной, расширяющейся перед кузницей дороге глубокая выбоина, засыпанная голубыми скорлупками морских раковин; край заплетенного тростником покосившегося забора. И еще — целая стайка воробьев, купающихся в пыли: распластав крылья, вздрагивая маленьким тельцем, прижимаются они к земле, потом отряхиваются, словно их облили водою, и снова приникают, впитывая каждым растопыренным перышком горячую серую землю.
Темнеют разлетающиеся во все стороны оранжевые искры. Все чаще и крепче раздаются удары: раз, два, перевернуть болт — три; дзин, дзин — дзик. Вот уже болт превращается в железную полоску. Дзин, дзин — дзик. Яростное шипенье опущенного в воду раскаленного железа. Столб пара, рассеивающийся в воздухе. На полосе появляется переливающийся накал, похожий по краскам на голубиную грудь, тот самый накал, которым гордится старый Массе.
Но пора идти — Осокина ждет кукурузное поле. Еще хорошо, что кузнец, от звона молота и наковальни ставший глуховатым, не слишком разговорчив и сразу отпускает Осокина.
В этом году кукуруза посеяна на Диком поле, на том самом, которое оказалось последним этапом возвращения Осокина к жизни, на том, к которому примыкает яблоневый сад и откуда сквозь ветки яблонь видна невысокая крыша «Шепота ветров».
«Кукуруза в этом году должна быть замечательная, — думает Осокин, — того гляди, меня перерастет. И на поле ни одной лысинки, ровные, как по ниточке натянутые ряды». Осокин заглядывает в крепко скрученный из зеленого листа узкий бокал, на дне которого светится отшлифованный круглый изумруд скопившейся за ночь росы. Вот тут, на этом стебле, уже набухает целомудренно прикрытый листом продолговатый початок, скоро растение выбросит стрелу, украшенную фейерверком маленьких цветов.
Осокин скинул рубашку. Его загорелая спина темнее коричневой земли. Он спешит закончить хотя бы один ряд до двенадцати часов, когда зной станет таким, что нельзя будет трогать землю и придется отложить мотыгу и бежать на пляж, где его под зонтиком уже ждут мадам Дюфур и Лиза. Вчера Лиза проплыла метров пятьдесят — чуть не полпути до волнореза! «К концу лета мы с нею будем плавать на волнорез и обратно. А еще через год…»
Работы все эти летние месяцы было так много, что Осокин как-то потерял себя. Воспоминание об убитом немце было с ним неотступно, но не волновало его. Иногда ему начинало казаться, что все это произошло с кем-то похожим и близким, но все-таки не с ним, Павлом Николаевичем Осокиным. Правда, и времени было мало для размышлений: день обрывался сном — прохладной ямой небытия, без образов, даже без каких бы то ни было ощущений; утром трудно было поверить, что в щелку ставней уже пробивается рассвет, — казалось, это лунные лучи и он только что лег в постель. Ночь кончалась в тот момент, когда он закрывал глаза.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});