«Милая моя, родная Россия!»: Федор Шаляпин и русская провинция (без иллюстраций) - Константин Алексеевич Коровин
Какое у него измученное лицо! В глазах — человеческая скорбь, голова опушена, ослабевшие руки обхватили приподнятое колено — статуя тоски и раздумья.
Над ним в высокой башне светится окно Тамары.
Войти иль нет? Остаться ли навеки одиноким бунтарем, ненавидящим Деспота, или — смириться и раскаяньем, любовью заслужить прошение?
Скорбит разорванная душа. Сомнения обессилили гордый ум. В голосе — сдержанные рыданья:
И грусть на дне старинной раны
Заше-ве-ли-лася, как змей.
И видно, воочию видно, как шевелится в груди Демона злая тоска.
Шекспиру и не мерещился подобный Гамлет.
Публика потребовала бисировать все действие. Случай, не слыханный в истории театра: бисировать целый акт.
И, пожалуй, настойчивее всех этого требовала наша ложа.
Шаляпин поглядел в нашу сторону и согласился.
* * *
Следить за спектаклем становилось невмоготу. Мои нервы из последних сил старались подавить подступавшие к горлу спазмы.
На сцене решалась мировая трагедия. Демон отрекался от бунта. В его руках, протянутых к небу, — мольба, надежда, смирение.
Хочу я с небом примириться,
Хочу любить, хочу молиться.
Зачем он это делает?.. Зачем?.. Деспоты земные и небесные не знают пощады!.. Остановись!
Но Демон не слышит моих предостережений. По строфам лермонтовской «клятвы» он все выше и выше поднимается к райским твердыням — бескрылый, безоружный, ослепленный любовью.
Уже близок рай, уже доносится оттуда церковное пение ангелов, уже склонилась в объятия Демона разомлевшая Тамара.
О, миг любви, миг обновленья!
Сейчас небеса сольются, с землей…
И вдруг — глухой удар барабана. Темнота… Катастрофа… Стены кельи раздвигаются, и за ними вместо рая — злобно торжествующий Ангел с трупом Синодала в руках — манекеном, с которым я разговаривал за кулисами. Молния. Гром. И Демон вновь низвергнут на землю…
Теперь он уже не похож на упавшего с неба богоборца-архангела. Вихрь широкого плаща обвивается вокруг его тела. Из вихря, как из черного пламени, постепенно проступает чья-то незнакомая фигура. Это уже не Демон. Костлявый Мефистофель кривит на зрителей свою пергаментную личину. В хриплом голосе — карканье ворона:
Пр-рроклятый мир…
* * *
Иначе, как массовым сумасшествием, нельзя было назвать то, что началось в театре, когда упал занавес. Рев, вой, крики, топот провожали меня до выходных дверей.
Мы условились встретиться на подъезде, у театра. Горький пришел первым. Он стоял у замшевой от инея колонны, без шапки, в распахнутом пальто.
— Простудитесь, Алексей Максимович!
— Да… да… замечательно… — бормотал он, не понимая, что я ему говорил.
К нам подошел Скиталец.
— Наши все пошли в ресторан. Шаляпин заказал отдельный кабинет… Идемте!
В мире свершилось чудовищное преступление. Предательски убит великий мятежник… Погибла свобода… Можно ли после такого несчастья идти в ресторан — есть, пить, смеяться? Стоит ли вообще после этого жить на свете?
Понадобились многие версты безлюдного Сокольничьего парка, бесчисленное количество звезд и крепкий декабрьский мороз, пока я пришел наконец в себя и снова стал нормальным человеком…
Василий Розанов
На концерте Шаляпина
Вечно «билеты все проданы», а чтобы они были «проданы» — надо, чтобы перед кассой дежурил хвост «жаждущих» сажен в двадцать… и вот эта совокупность обстоятельств сделала то, что я почти не слыхал «нашего Федора Ивановича», как называл и вызывал Шаляпина во вчерашнем концерте мой сосед слева… В то время как его прослушала вся Европа и вся Россия, слушали его и стар и млад, и богатый и бедный, мне привелось его услышать всего один раз в «Фаусте» (Мефистофель) лет восемь назад; а в завидной роли Грозного, — в чем так безумно хотелось посмотреть его, — так и не привелось увидеть. Может быть, приведется… Только поэтому, как некоторое свежее впечатление, я и позволю сказать себе несколько слов о нем… не как музыкант, даже не как слушатель, а как «зритель всего».
Да, именно «всего»… Едва он показался, где-то вбоку, из невидной двери, и мой сосед, расталкивая соседок-дам, поднялся с энтузиазмом: «Федор Иванович идет», — как я тоже сделался моментально «энтузиастом этого Федора Ивановича», едва взглянув на его счастливое, молодое (а ведь лет 40 ему), какое-то неопытное и безгранично милое лицо… «Дай Бог успеха! Дай Бог удачи в голосе», — прошептал я невольно. Это — штука. Едва Шаляпин появляется, как все неодолимо желают ему успеха. За что?!?
За то, что он молод, за то, что он счастлив…
И «успеха» не может не выйти при этом слиянии огромных пожеланий толпы и естественного желания о том же его самого. «Шаляпин» и «неуспех» как-то несовместимы, неестественны и являли бы явно безобразный вид, не только антиэстетический, но и антиморальный…
От дверей до эстрады — очень длинный путь. С места, где я сидел, однако, он был весь виден. И вот я смотрел, как он «выходил»… Тут не было ничего важного, торжественного, «аристократического». Он шел некрасивой, быстрой, торопящейся походкой, как самый «натуральный человек», — к ждущей его толпе, то поднимая глаза кверху (к хорам), то глядя перед собою (в зал)… Было что-то неумелое в нем, — и это производило то прекрасное впечатление, что «перед нами» не было ничего заношенного, «обыкновенного концертного», как бы не было самой эстрады и, так сказать, «театрального паричка». Этот надоевший «театральный парик», который так портит иллюзию художественности, — его не было здесь, и тем он сыграл «свою последнюю и прекрасную роль»…
Бог пения спешил к своему месту… Этот его характерный хохолок над лбом, ни у кого еще не встречающийся. Все его знают… Он глубоко гармонирует с линией лица под ним и гармонирует даже с дальнейшею фигурою. Можно Шаляпина представить или предположить без рук, без ног, — но без этого пучка прямо стоящих, не густых отнюдь, волос — нельзя его вообразить, нельзя о нем мыслить, думать. Это — как «длинные волосы» у Самсона: что-то личное, особенное и в чем «суть». Без «пучка» — Шаляпин пропадет, и даже его не за что будет любить. Изменит ему Далила, и изменит ему публика. В пучке же выражено: «Я так хочу». Выражен каприз, произвол, притом совершенно бессознательный и нецелесообразный, но глубоко природный, врожденный.
«Он так хочет, наш Бог! Будь — по нему».
И ради хохолка публика все для него делает и, пока видит хохолок, — будет всегда все ему делать. «Это наш орленок, наш молодой орел. Сейчас он запоет».
И он запел…
Сперва один, потом