Юрий Нагибин - О любви (сборник)
Он был ее первым мужчиной, но не первой любовью. Года за два до их знакомства она едва не стала женой человека на двадцать лет ее старше, готового пожертвовать семьей и поставить под удар блистательную карьеру. Он был из причастных власти, а там царили в ту пору строгие правила домостроя. Брак не состоялся, ибо накануне решающего жеста он, умный и дальновидный в своей грубой среде, растерялся в тонком Дашином мире и обнаружил свою волчью суть. Даша в слезах и отчаянии позволила матери выгнать его вон.
А потом был влюбленный поэт, хороший поэт и славный малый, но Даша так его и не полюбила, хотя покорно скользила к замужеству, которого хотела ее семья. В двадцать лет она казалась не только созревшей, но и чуть переспелой, как те вишни, что лопаются от распирающего их сока; полная, величественная, начисто лишенная девичьей легкости и подвижности — юная матрона.
И был Крым, и встреча с ним, ныне брошенным мужем, а тогда восемнадцатилетним мальчиком, только окончившим школу. Понятно, что он влюбился, но удивительно, что Даша, которая была не только на два года старше, а в этом возрасте год идет за пять, но неизмеримо взрослей, испытанней в страстях, уже дважды невеста, влюбилась в недоросля. И так влюбилась, что через год любовно-целомудренных отношений простила ему роман, творившийся на ее глазах, со зрелой, искушенной женщиной, решившей сделать из него мужчину. Девятнадцатилетний парень оставался невинным, хотя страстно-безгрешные игры с Дашей доводили его до исступления. Чтобы вернуть его к себе, Даша подарила ему свое единственное, как она старомодно выразилась, достояние. Вернуть и намертво привязать. Да, он был так схвачен, что, став перед уходом на войну ее мужем — а это действует отрезвляюще на самую пылкую страсть, — даже мысленно не мог представить себя с другой женщиной. И на фронте не перестававшее томить желание — вопреки блокадному голоду, цинге, чудовищной бомбежке, а потом и окружению, в которое он угодил под Мясным бором, — имело лишь один образ — Даши, ее лица, груди, рук, бедер, лона. Кругом гомозились несытые — при всем несколько бессильном рвении фронтовых мужчин — связистки, медсестры, сандружинницы, штабные машинистки, официантки офицерских столовых, почтарши, а он, как последний дуралей, метался ночью на койке, или нарах, или просто на голой земле — в зависимости от того, где заставала его военная ночь, представляя себе в тысячный раз, что они делали с Дашей и что он сделает, когда вернется домой. Не научившись в детстве самоудовлетворяться, он изнывал от этой пытки воображением, перенапрягавшей плоть без надежды на освобождение. Наверное, он был задуман однолюбом, но физически был сотворен на роль самца в стаде. Он был обречен на верность Даше и никогда не думал об этом как о добродетели.
Собственную зашоренность он распространял на нее. У него даже тени сомнения в ее верности не возникало. То, что предшествует соединению, привлекало ее куда сильнее, чем торжество любви, ибо она не разделяла кульминации. Она с охотой перенимала его не слишком богатый опыт и смелое экспериментирование в науке страсти нежной. Это было ей куда интереснее — в силу хотя бы разнообразия — обычной потной работы. Она в своих письмах вспоминала как он стоял на коленях перед низким диваном меж ее широко разведенных ног. Он тянулся к ее губам и глубоко внедрялся во влажно-горячее естество; она забирала его губы в свой нежный рот, ему казалось, что он весь проваливается в нее.
Она всегда уверяла что прямая близость ничего ей не добавляет, это казалось дополнительной гарантией верности: она может принять ухаживание, может поцеловаться, но зачем ей близость, которая не нужна, лишь марает? Тогда он еще не знал, что фригидность гораздо чаще действует как обратный стимул. У женщины всегда есть надежда, что с новым партнером у нее получится. И другое: она не ценит близость и, уступая настойчивому домогательству, легко дарит то, что ей самой безразлично. Замороженные женщины куда доступнее тех, что испытывают наслаждение, эти знают цену близости и не бросят себя, как мелочь нищему. Сила содроганий пропорциональна силе наносимого мужу или любовнику морального и душевного страдания от измены. А если ты сама нейтральна к происходящему, значит, это не дорого стоит, есть из-за чего сыр-бор разводить!
Он так и не смог понять, была ли она фригидна на самом деле или наговаривала на себя из какого-то вывернутого наизнанку самолюбия: независимая от возлюбленного дарительница милости, а не партнерша, одариваемая в свой черед. Ей импонировал жест царицы к влюбленному подданному, которого, осчастливив, можно сбросить со стен на расклев воронью. Вот она его и сбросила, когда пришел час. Только пришел ли этот час, ведь он сам оборвал нить, вернувшись с фронта и поняв, что в его доме пахнет воровством. Она это воровство отрицала твердо, но без излишнего пафоса. А по прошествии некоторого времени призналась, что сошлась с человеком, явившимся причиной их разрыва.
Он никогда не думал, что окажется в положении своего сменщика, так и не ставшего Дашиным мужем, но съехавшегося с ней после смерти ее матери и развала семьи. Она хотела вернуться к нему и, веря в магическую силу своих объятий, почти навязала близость. А затем через годы и годы, выйдя замуж за другого человека, родив ему ребенка, она опять нашла его и навлекла на себя. Может, действительно любила? Вела она себя в постели иначе, чем в молодые годы: горячее, профессиональнее, — что ему не нравилось, поскольку не он раскрыл ее, но клятвенно уверяла что по-прежнему ничего не чувствует. Его это не слишком волновало, но знать правду хотелось. Он так ничего не узнал, окончательно перестав откликаться на ее с годами слабеющие призывы.
Но к дому на Зубовском у него были другие вопросы.
Это был очень большой по тем временам, П-образный семиэтажный кирпичный дом, построенный в середине тридцатых годов. Внутреннюю часть буквы «П» составлял обширный двор, посреди находился сквер с тощими липами, лавочками, деревянными грибами, беседкой и площадкой для детских игр, обнесенной низенькой оградой. Старые московские дворы поэтичны, этот двор, предтеча бесконечных безликих, скучных дворов новой московской застройки, был начисто лишен поэзии, хоть какой-то зацепки для лирического чувства. Дашина семья жила на первом этаже в левом крыле дома. Окна располагались довольно близко к земле, и, став на цыпочки, можно было заглянуть в комнаты, поэтому окна всегда оставались зашторенными. Все равно можно было исхитриться и ухватить глазом какие-то предметы обстановки в Дашиной комнате: люстру с матово-молочным колпаком, ее семнадцатилетнюю фотографию на стене — возраст первой любви, — угол платяного шкафа; иногда, если штору задергивали небрежно, приоткрывалась другая часть комнаты с книжной полкой и коктебельским рисунком Волошина. Но как он ни тщился, ему ни разу не удалось увидеть хоть краешек дивана, перед которым он стоял на коленях. Кроме дивана, его ничто не волновало в Дашиной комнате, ибо тут все было нейтрально к ее личности. Пейзаж Волошина ее не трогал, в нем не сияло коктебельское солнце, покрывавшее ее каждое лето плотным шоколадным загаром. Фотографию свою она не любила как напоминание о том, что хочется забыть. Карточку нашел и повесил на стену он. Даша вначале недовольно кривилась, потом перестала ее замечать. Она была интимно связана не с обстановкой, которой распорядилась мать, а с одеждой, любя дома теплое, мягкое и уютное: платки, чесанки, стеганые халаты, высокие войлочные туфли, а на выход — вещи яркие, броские, придававшие ей уверенность. На людях она была довольно молчалива и, пожалуй, застенчива, одежда как бы возмещала недостаток апломба. Поэтому он не часто заглядывал в Дашину комнату.