Георгий Бурков - Хроника сердца
Поразительная способность к перевоплощению особенно проявляла у Шукшина личное, авторское. Как-то говорит: «Не буду снимать финал – казнь Степана. Не переживу». Тогда я это воспринимал как эмоциональное преувеличение. Теперь понимаю: Шукшин не пережил бы.
При нем всегда была тетрадочка, он с ней не расставался, писал каждую свободную минуту. Я видел его рукописи: ни единой помарки, будто диктант писал. Только по лицу, по воспаленным глазам догадываешься, какой внутренней работы стоило ему это чистописание. Истинный художник, он проживал жизни своих персонажей, ко всему прикасался собственным сердцем. Его талант поэтичен. В каждой вещи, как на гвозде, все держится на образе лирического героя. Поэтому его нельзя читать «на голоса», как делают иные актеры.
Я долго, настырно упрашивал его написать пьесу для моего режиссерского дебюта в Москве – сказку об Иване-дураке. Подробно объяснял замысел, соблазнял сценическими возможностями: представлял, как три головы Горыныча – три актера – беседуют между собой. Он внимательно слушал, кивал, соглашался. «Хорошо говоришь. Вот сам возьми и напиши». – «Нет уж, это по твоей части, я не умею». – «Тогда давай пофантазируем». Работали мы тогда много, снимались с утра до ночи. Мне показалось, что он остыл к нашей затее. Но однажды утром за завтраком он говорит: «Беда, знаешь, с нашим героем приключилась: его из библиотеки выгнали. Справку ему надо достать». Вечером он уже читал готовую сцену. Все чин чином написано в тетрадочке. Только почему-то радости я не испытывал: уж очень далеко уходил от задуманного, появилась бытовая конкретность.
Сказочный, афанасьевский Иванушка превращался в живой, сложный, сегодняшний образ, в котором настойчиво проявлялся автор. Вроде и не подкопаешься, не схватишь за руку – Иванушка, родимый. Но вот он является в нашу жизнь, прежде ничего о ней не ведавший, встречается с другими литературными персонажами, Бабой-Ягой, Змеем-Горынычем – эти хорошо обжились в наших обстоятельствах. Внешне ведет себя, как надлежит Иванушке, – дурак дураком. Но в нравственных оценках убийственно точен, воспринимает современность безошибочно.
До сих пор не могу понять, как Шукшину удалось преодолеть сказочную форму и выйти в совершенно иное художественное измерение – в лирическую поэму. Я называю изобретенный им метод «отстранением по-русски»: превращение сказки в чью-то трагедию.
Есть действительно очень потешные сцены, диалоги. Но комизм их обманчив. Вообще, когда пытаешься Шукшиным рассмешить, становится не по себе. Вроде бы смешно – а эффект обратный. Высекается-то как раз не смех. Во всех его философских трагических притчах на дне остается горечь, осадок.
Сбивают с толку шукшинские чудики – непредсказуемостью своих реакций. Встречаясь с ними, испытываешь душевный неуют, дискомфорт. Поэтому давайте-ка лучше задвинем их подальше… устроим загон для них – и с высоты нашей «нормальности» вволю посмеемся над ними… А ведь эти наивняки куда праведнее!
Я храню свои записки, записи встреч, наши диалоги, рассуждения Василия о народе, об истории. Вообще вся его жизнь – как трагическая притча, и сам он – явление яркое. Замечательный товарищ, знающий толк в юморе и прекрасном, исконно русском языке, умеющий выражать свою мысль доходчиво и понятно, образно и художественно. Так что и писать о нем нужно достойно его имени.
Его трагизм – глубоко русский, лишенный кровопролитных шекспировских страстей с «летальными» исходами. Как и великих предшественников, его всю жизнь преследовали одни и те же образы, только менявшие облик.
Однажды поздно вечером разговор зашел о «герое нашего времени». Кто они – Печорин, Онегин, Чичиков, Обломов? Каждый из них – порождение современной им жизни. Необязательно положительный, но прекрасный в своей правдивости тип. «Кажется, я тоже созрел написать такого человека». – «Какого?» – не понял я. «Демагога». Я разочарованно хмыкнул: мол, было, опять фельетонный антигерой. «А вот не угадал. Хочу написать про то, как демагогия вошла в человеческие чувства». Оказалось, замысел полон подробностей, прорисовывается любопытный тип наших дней. «Кто такой Зилов у Вампилова? Демагог чувств. Грозится покончить с собой – и остается жить. Да еще упрекает… Страшный человек: все может повернуть как захочет – так и эдак».
Изредка, выбираясь в станицу, мы устраивали настоящий набег на книжные магазины. Рылись на полках, в подсобке, хватали все подряд: старые газеты, журналы, особенно русскую классику – недорогие школьные издания, тоненькие книжицы, в ту пору их было много. Он откладывал книги не глядя: складывал их в стопы, листал сразу несколько. При этом ревниво поглядывал на меня: не обогнал ли его в азарте? Если видел, что у меня меньше, глаза вспыхивали победно: дескать, мой угол лучше, жила более золотоносная. «Дома», на пароходе, происходил нервный обмен. Прежде чем расстаться с книгой, долго вертел в руках, комментировал, пересказывал так, будто сам только что сочинил. Листая как-то «Шинель», говорит: «Слышал? Говорят, Башмачкин жив». Вдруг стал раздраженным, зло захлопнул книгу и ушел к себе. «Там уже все написано, а я время теряю».
Поэтому, верно, не выносил пустых разговоров. Когда «почитатели таланта» приставали с расспросами – злился, замыкался. Приходилось брать непрошеного интервьюера на себя – служить громоотводом. Он не встревал, хотя слушал. После ухода подводил итог беседы.
Он был изнутри глубинно образованным человеком, по-настоящему знал литературу, историю. Но знание его было «с секретом» – не на поверхности. Никогда не употреблял модной искусствоведческой терминологии – стеснялся слов и всегда находил простой эквивалент.
Он говорил иначе: совестливый человек. «Чувствую, что к моим словам привыкли – не задевают за живое. Слова нужно разогревать». Позднее вычитал в его публицистике: «Писать надо так, чтобы слова рвались, как патроны в костре!» Такими разогретыми, разрывными словами написана «Кляуза».
Он удивительно читал вслух, мгновенно воспламеняясь от собственного показа. Слушал себя, как бы проверяя точность воспроизведения мысли.
Шукшин в мыслях и словах был раскован и почти стенографически переносил эту раскованность на бумагу. Он обладал абсолютным слухом. Под каждой фразой видится ее нотная запись. Мироощущением, поэтикой он близок Николаю Рубцову. Когда нужно было по ходу сцены, он пел, и тоже очень по-своему, переходил из одного голоса в другой, на глазах создавая музыкальную партитуру вещи. Он органично стремился к завершенности формы – в коротком ли эпизоде или рассказе.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});