Константин Симонов - Мы не увидимся с тобой (Из записок Лопатина)
- А что еще до этого меня знал, не сказал?
- Где и когда?
- В сорок первом, в Крыму. Он у Пантелеева адъютантом был.
- У Пантелеева? Это школа хорошая. Не знал про него этого.
Матвей пошел к своему "виллису" и, уже сев, высунулся и крикнул:
- За мной не пристраивайтесь, сразу развернитесь и - до конца улицы, до указателя.
"Виллис" рванул с места и, подпрыгивая, понесся по мощенной булыжником улице.
- А мы куда? Туда, на Шешупу, что ли? - спросил Василий Иванович, когда Лопатин сел рядом с ним.
- Туда, куда ж еще. - Лопатин вспомнил то, что давно бы уже следовало сказать Василию Ивановичу. - Вашу записку жене я передал через завгара, сам не попал к ней. Так что ответа не привез.
- Чего об этом говорить. - Василий Иванович разворачивал машину на узкой улице, поглядывая назад, чтобы не зацепить за тумбу. - Какие записки, когда - был человек, и нету!
24
Разное занимает и душу, и внимание, пока подъезжаешь все ближе к передовой.
Иногда прислушиваешься к звукам боя, особенно если в них что-то вдруг меняется. А если они долго не слышны, думаешь о тем, когда же прервется тишина. Хочешь не хочешь, а все равно помнишь, что и ты смертей, и как раз в тишине трудней от этого отвязаться.
А бывает, что ждешь этой новой, предстоящей тебе встречи с передовой больше не слухом, а зрением. Глядя по сторонам дороги, прикидываешь, во что обошлось и нам, и немцам то расстояние, по которому ты продолжаешь еще беспрепятственно ехать. Считаешь - и вблизи, и вдали - брошенные пушки и горелые танки - и их, и наши, и хочешь, чтобы наших было меньше, а их больше.
Но сегодня было чувство, чем-то непохожее на все, что испытывал обычно. Потому что обычно ехал туда, вперед, к уже знакомым или к еще незнакомым людям, но к живым или считавшимся живыми. А сейчас заведомо ехал к мертвому, не к человеку, а к могиле. Думал при этом и о встрече с Велиховым, но все-таки ехал к могиле.
Может, от того так и бросались в глаза то здесь, то там попадавшиеся братские могилы - то сразу видные вблизи дороги, то угадывавшиеся вдалеке. Да, много могил, и почти все - братские, издавна окрещенные этим словом, так сближавшим всех, кто там, под землей, - что куда уж ближе. Ближе некуда.
Война не кладбище, а дорога, на которой почти всегда и всем некогда. Но и свои штатные могильщики есть на Этой дороге - похоронные команды; и свои похоронные книги - ведомости потерь, которые пишут в каждом полку ПНШ-4 - четвертые помощники начальников штабов; среди других обязанностей лежит на них и эта - писать, когда убили, и где зарыли, и откуда родом, кому и куда посылать похоронку. Могилы общие, но в каждой, рядом с другими, чужими, - лежит чей-то собственный, и все чужие, лежащие рядом с ним, тоже для кого-то собственные. Это и есть война в той самой последней и долгой своей тяжести, которая потому и страшней всего, что она долгая. Войну еще, может, удастся укоротить и этим спасти на ней еще чьи-то жизни. А эту, уже легшую в землю, тяжесть памяти уже не укоротишь - ни письмом замполита, ни посмертной наградой, ничем.
Мысль была простая, вроде бы даже само собой разумеющаяся, но в своей безвыходной простоте она чуть ли не впервые за войну пришла Лопатину в голову.
Вспомнив о посмертных наградах, он подумал об ордене Отечественной войны, переправленном командующим с первой на вторую степень, о котором хлопотал для Гурского их бывший редактор. А за что он ему - этот орден? За то. что его убили? Но если так, то в этом нет здравого смысла, а если нет здравого смысла, то нет и того высшего смысла, про который иногда говорят, напрасно противопоставляя один другому. А если в такой посмертной награде есть здравый смысл, то, значит, она не за то, что убили, а за то, что сделал перед этим, за то, что, прежде чем писать, хотел не с чужих слов, а сам, своими подошвами пощупать эту первую версту Восточной Пруссии. И если, жалея мертвого, говорить потом про него, зачем полез туда, и считать, что мог обойтись и без этого, - если б это было верно, то мало смысла и в посмертной награде ему, и даже не мало, а вовсе нет смысла - ни здравого, ни высшего, никакого.
Уже несколько раз за дорогу Лопатин собирался достать из полевой' сумки засунутую туда тетрадь с записями Гурского, но всякий раз не мог заставить себя это сделать и только теперь расстегнул сумку.
- Едем верно, все в порядке, карту смотреть не надо? - спросил он у Василия Ивановича, впервые заметив в тетради Гурского краешек засунутой туда карты.
- Если хотите - смотрите, а я два конца по ней сделал, мне не надо, сказал Василий Иванович.
Тетрадь была знакомая, одна из тех двадцати толстых общих, черных клеенчатых, в клетку, тетрадей, которые он, словно угадав еще до войны всю ее будущую длину, в июне сорок первого купил на Арбате в писчебумажном магазине около тогда еще не разбитого бомбой Вахтанговского театра. Пятнадцать этих тетрадей было уже исписано; эту, шестнадцатую, когда он после госпиталя снова стал жить у себя на квартире, увидев у него на столе, забрал Гурский, семнадцатая, не дописанная до конца, лежала у Ники, а три чистых, последних, оставались дома. Так и лежали там на столе, под рукой.
В эту поездку отправился, не взяв тетради. Хотел зайти взять и даже собирался объяснить это Нике, но не зашел и не взял. Да, хорошо бы, если б этих трех последних тетрадей хватило до конца войны.
Подумал так. словно одно было связано с другим, и, усмехнувшись нелепости этой мысли, наконец заставил себя открыть тетрадь. Сначала пробежал глазами первые десять страниц с очень короткими записями - в одну-две строки, судя по названиям мест, это были заметки для памяти, по которым Гурский диктовал стенографисткам свои корреспонденции с Карельского перешейка. Потом шло несколько неизвестно для чего оставленных чистых страниц, и сразу без всяких предварительных заметок начинался плотно и неразборчиво написанный текст того, что Гурский собирался передать по телеграфу, вернувшись с того берега Шешупы.
Это была одна из тех корреспонденции, весь смысл которых - в собственном присутствии пишущего при всем происходящем. Никаких соблазнительных преувеличений или смещений во времени не было. Наоборот, говорилось, как кругом тихо, даже неожиданна тихо, хотя первые солдаты переправились на тот берег, в Восточную Пруссию, еще сутки назад. И только после этого начинались записи в настоящем времени: "Подходим к берегу, сидим вместе с капитаном на самом краю, тихонько зачерпываем руками довольно холодную для августа воду; сидим и ждем, когда возвратится с того берега, из Пруссии, надувной плотик, на котором старшина повез туда термоса, сидим и слушаем все приближающиеся тихие шлепки весла".
И так до конца, до записей разговоров с солдатами, сделанных на том 'берегу, и до самой последней фразы: "Записываю их мысли, откладывая на потом собственные. Капитан торопит с обратной переправой, если не собираюсь остаться тут еще на сутки. Говорит, что в светлое время переправляться никому не разрешено..."
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});