Георгий Арбатов - Человек системы
О чем идет речь?
Во-первых, о характерных для таких настроений ожиданиях, что вот-вот наконец «оно» свершится – революция вспыхнет в других странах, станет мировой. И тогда наступит счастливый миг полного избавления и благополучия. Такие ожидания, естественно, отвлекали от внутренних дел, повседневных, будничных, от неудач, непорядков и бед.
Во-вторых, о складывавшейся обстановке как бы «чрезвычайного положения»; что касается повседневных дел, из которых и состоит жизнь, было «не до этого», и прежде всего не до людей с их нескончаемыми заботами и проблемами, – ведь где-то там, в ожесточенной борьбе с врагами, решается несравненно более важная, поистине глобальная, вселенская проблема мирового коммунизма, осчастливливания всего людского рода. Синдром «чрезвычайного положения» утверждался тем легче, что врагов у молодой Советской республики действительно хватало. И легко было не заметить или не придать значения тому, что она неловкой политикой, залихватской пропагандой еще и сама помогала умножать число этих врагов и усиливать их непримиримость, изо дня в день напоминая о своей недавней одержимости идеей мировой революции, о том, что время, когда Красная армия шла на запад с лозунгами «Даешь Варшаву!», «Даешь Берлин!», может еще вернуться. Об этом же напоминал и непрерывно работавший в Москве Коминтерн, наводя на мысль, что если не войной, то своим содействием обострению внутренних конфликтов в других странах большевики все же хотят добиться власти во всем мире. Не говоря уж о том, что, оставаясь в плену надежд на скорую мировую революцию, мы утверждались в своем сектантстве, а сектантская политика нашей партии и Коминтерна углубляла раскол рабочего движения, объективно помогала победе правых сил, а со временем – и фашизма. Но для утверждения личной диктатуры, для расправы с политическими соперниками и вообще неугодными, для установления тоталитарного режима ничто не могло быть столь полезным, как политическая и психологическая обстановка «чрезвычайного положения». Тем более что в ней нормальные проблемы и задачи экономического строительства и социальных преобразований в собственной стране оттеснялись на второй план делами, так или иначе связанными с мировой революцией.
В-третьих, о том, что НЭП поначалу все-таки определялся как «временное отступление» (от чего отступление? и что в таком случае наступление – уже провалившийся военный коммунизм?), и это облегчало Сталину задачу быстро свернуть эту политику и начать создание административно-командной системы. Ее стали отождествлять (и до сих пор многие отождествляют) с самой сутью социализма, хотя она куда ближе к военно-феодальной и феодально-бюрократической системам хозяйствования. Да и сама утверждавшаяся в сталинские времена модель социализма оказалась моделью для «чрезвычайного положения», неплохо работавшей в условиях подготовки к войне, войны и послевоенного восстановления, но начинавшей безнадежно буксовать в сколь-нибудь нормальных условиях.
В-четвертых, о том, что настроения, о которых говорилось выше, предполагали черно-белое видение мира, его разделение на себя и своих, с одной стороны, и непримиримых врагов и их союзников – с другой. Такой взгляд на мир держался в сознании очень цепко. Уже после войны из него родилась концепция о расколе мира на две противоположные социально-экономические системы и непримиримой борьбе между ними как главной оси развития международной жизни. Этой концепции суждена была долгая жизнь – вплоть до начала восьмидесятых годов. Черно-белое видение мира, жизни тоже оказалось очень полезным стереотипом для установления и поддержания личной диктатуры, насаждения репрессивных порядков.
И в-пятых, о том, что рождаемый надеждами на скорую победу добра во всем мире, опиравшийся на революционно-мессианскую убежденность «левацко-утопический» тип мышления, притом предполагавший поклонение самым высоким, самым благородным и человечным идеалам (сравнимым разве что с идеалами Великой французской революции), обязательно гипертрофирует роль насилия, вооруженной силы как во внутренних, так и во внешних делах. Тем более в условиях, когда существовала убежденность в неизбежности войны. Опять же – большая польза для деспота, для диктатора.
Нельзя, конечно, не понимать, что все эти представления и мироощущения изначально помимо определенных теоретических положений, перешедших из прошлого, либо не оправдавшихся впоследствии оценок происходивших событий имели и другие корни – властные эмоциональные потребности людей, переживших невиданную ломку общественных устоев, связанные с ней лишения и жертвы; нельзя не видеть большой, выходящий за рамки их личных, а подчас и их национальных судеб смысл. Революции поэтому очень часто связаны с мессианством – так было не только с нашей, но и с Великой французской революцией, и даже с американской революцией, утвердившей у многих американцев представления о США как об обретенном царстве божьем, «сияющем граде на холме», а потом и теорию «явного предначертания», – все это в каком-то виде до сих пор живет в сознании многих американцев, а подчас и в политике США.
Но при этом мессианство, рожденное Октябрем, не было националистическим, поднимавшим одну нацию над другими. Нет, оно было сугубо интернационалистским, проникнутым готовностью отдать, принести в жертву все, чтобы только открыть путь к свободе и счастью изнемогающему под игом капитала человечеству.
Эти мессианские настроения, вера в высокий смысл происходящего, рождавшаяся отсюда готовность к самопожертвованию, несомненно, помогали выносить неимоверные лишения, пережить самые тяжкие испытания. Мало того, они способствовали завоеванию Советским Союзом высокого авторитета у левых сил, левой интеллигенции Запада, хотя, к сожалению, присущее нам тогда сектантство не позволило этому в должной мере реализоваться. И в то же время усиливало враждебность правящих кругов и недоверие обывателя западных стран. Здесь плюсы и минусы, так сказать, уравновешивались. Но был еще один большой, поистине роковой минус, который компенсировать нельзя было ничем; такие настроения облегчали Сталину манипуляцию советскими людьми, делали их беззащитной, легкой добычей коварного, безжалостного и своекорыстного лидера. Даже интернационализм, как оказалось, можно было поставить на службу национализму, великодержавным устремлениям. Очень наглядное проявление – ставшее привычным понятие «воины-интернационалисты» в применении к нашим солдатам и офицерам, честно, нередко доблестно служившим в Афганистане, но только в войне бессмысленной, заслужившей всеобщее осуждение и отнюдь не бывшей проявлением интернационализма.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});