Екатерина Сушкова - Записки
В первых числах января Л[опухин] уезжал обратно в Москву. В самый день его отъезда, как раз на почине рокового учреждения, не ранее 10-ти часов вечера, — зазвенел колокольчик. В те времена он не мог так поздно возвещать посетителей, а разве курьера к одному из дядей, да разве Лермонтова — что то запавшего в последние дни — после проводов родственника, он едет мимо, и завидел ваши освещенные окна… От самого обеда мы сидели одни-одинехоньки в маленькой гостиной; тетеньке с трудом составилась партия в большой… (Необыкновенная тишина, нелюдность нашего дома в этот день, напоминают мне, что то был Крещенский Сочельник). Тоже припоминается теперь, что сестра сильно встрепенулась при звуке колокольчика, проговорила: Лермонтов, и послала меня посмотреть, кто войдет. Дойдя до порога второй гостиной, я увидела, что лакей что то подал дяде Николаю Сергеевичу, сидевшему возле партнеров, а не с нами, как значится в Воспоминаниях. (Для вставки его нравоописания, и тут переиначена семейная картина). «Хорошо, зажги свечи в кабинете», — сказал дядя человеку и направился туда. Вскоре партнеры разъехались, мы ждали прихода тетеньки и дядей к нам, как это делалось обыкновенно, но к удивлению нашему слышим, что Ник[олай] Серг[еевич] заперся в своем кабинете с женой и с дядей И. В. Сушковым. Этого не случалось никогда, никогда, притом так поздно, пора ужинать.
Зовут и нас! — Уж не предложение ли? Мне? Тебе? — Вот правду сказывают: бог сиротам опекун!..
Мы вошли. На деловом столе дяди лежал мелко исписанный, большой почтовый лист бумаги.
Екатерине Александровне подали письмо и конверт, адресованный на ее имя.
— Покорно благодарю! — вымолвила тетенька далеко не умильно и не ласково. — Вот что навлекает на нас ваша ветренность, ваше кокетство!.. Я ли не старалась?.. Вот плоды!!. — Стой и ты тут, слушай! И ты туда же пойдешь, — обратилась она ко мне. — Извольте читать и сказать обе, кем и про кого это написано?
Нам стоило бросить взгляд, чтоб узнать руку Лермонтова. Обе мы, в разное время, столько переведали в Москве лоскутков бумажек с его стихотворными опытами. Мне давала их на прочтение не Александра В[ерещагина], а другая его кузина, Полина В., с которою мы брали танцевальные уроки у Иогеля, в доме ее матери (Екат. Арк. Столыпиной), где я и познакомилась с Лермонтовым, тогда еще московским студентом. — Недавние заметки на страницах «L’Atelier d’un Peintre», роман, подаренный мною Ек. Ал. в ее именины, снова ознакомили нас с мало изменившимся почерком порта.
В один миг Екатерина Александровна придавила мне ногу: «молчи! дескать». Я ничего не сказала.
Длинное, французское, безыменное письмо, руки Лермонтова, но от лица благородной девушки, обольщенной, обесчещенной, и после жестоко покинутой безжалостным сокрушителем счастия дев, было исполнено нежнейших предостережений и самоотверженного желания предотвратить другую несчастливицу от обаяния бездны, в которую была низвергнута горемычная она. «Я подкараулила, я видела вас, — писала сердобольная падшая барышня в ментике и доломане, — вы прелестны, вы пышете чувством, доверчивостью… и горькие сожаления наполнили мою душу. Увы! и я некогда была чиста и невинна, подобно вам — и я любила, и я мечтала, что любима, но этот коварный, этот змей…» И так далее, на четырех страницах, которые очерняли кого то, не называя его.
Место злодейских действий происходило в Курской губернии. По-видимому, не то, чтобы вчера, ибо «юная дева» успела «под вечер осени ненастной перейти пустынные места»; все раны ее уже закрылись, как вдруг, находясь ненароком в столице, она услышала, что нож занесен на другую жертву и — вот бросается спасать ее. Само собою разумеется, что пред посылкой письма Лермонтов на одном или двух последних вечерах был мрачен, рассеян, говорил об угрызениях, о внезапном видении на улице… «Дашенька, — Курск…» Когда сестра в первых попыхах той ночи сообщила мне это предисловие, — несмотря на почерк Лермонтова, в котором нам невозможно было сомневаться, — мы едва ли не поверили и существованию Дашеньки, и тому, что сидевший в школе двадцатилетний подпрапорщик натворил столько бед в Курске. Ручаюсь, по крайней мере, за мое легковерие.
Утром дело усложнилось. Я уже сказала: чувство чести сильно развито в нашем семействе, — и тетеньке было очень жутко при мысли, что безыменное письмо — как оно ни благонамеренно — заподозривает, однако, ее приемную дочь в возможности увлечения, Муж ее, встав ранее обыкновенного, разведал от людей; что письмо было принесено — даже не почталионом, а кем бы вы думали? — Хозяином… мелочной лавочки… лежащей наискосок!!. Дворецкого отрядили к нему за справками — кто дал тебе вчера письмо? — Остановились сани в одну лошадь, кучер дал ему конверт, сказав: «отнеси-ка, браг, на генеральскую квартиру, да скажи, чтоб отдали старшей барышне». Лавочник то и поусердствовал, опрометью бросился на генеральскую квартиру, в первый раз ступил в нее ногой, да так и брякнул — «devant les domestiques!!» — Это-с для старшей барышни…
Вы только представьте себе весь ужас нашего положения. Ослава сделана — лавочник! люди! — Остается предотвратить гибель. Кто же этот неотразимый соблазнитель? — Когда начались допросы, Ек. Ал. не запнулась назвать того «кто ум и сердце волновал» — мои. Но мои бурные чувства не укрылись от родных, и они единогласно сказали: «нет, нет, это по части Лизы». Дядя И. В. Сушков своею решительностью и проницательностью добрался до истины; он потребовал сестрины бумаги: почерк стихотворений 1830 года, и на романе г-жи Деборд-Вальмор, и на вчерашнем письме оказался один и тот же. Все трое судей сильно вознегодовали на мальчика, осмелившегося так потешаться над девушкой, и переслать ей подобное письмо.
Екатерину Александровну, конечно, порядком пожурили, но ни опалы, ни заключения, ни отвержения не было. В тот же самый вечер, дабы «злой свет» не проник в наши беспримерные в летописях мира переполохи, мы танцовали и на званном вечере у С. Это был день рождения хозяйки дома, которую тетенька особенно уважала. Присутствие же сестры на этом вечере мне чрезвычайно памятно, потому что, — простодушно опасаясь, чтобы в силу утренней угрозы нас не отправили к дедушке в Пензу («в глушь, в Саратов») — ее в наказание за причиненное огорчение, а меня, так себе, ради компании, — она объявила мне, что займется в этот вечер выдачей замуж меня за единственного кавалера, знакомого мне в этом доме и нимало мне не любезного. Несмотря на мои отговорки, она положила пристроить меня, Петербурга не оставлять, а переехать жить ко мне. Она действительно и посватала меня обиняками, да не успела сразить моего мнимого вздыхателя страшною вестью о моем предстоящем отъезде.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});