Зинаида Гиппиус - Дневники
О Москве сведения потрясающие. (Сейчас — опять, что утихает, но уже и не верится). Город в полном мраке, телефон оборван. Внезапно Луначарский, сей «покровитель культуры», зарвал на себе волосы и, задыхаясь, закричал (в газетах), что если только все так, то он «уйдет, уйдет, из большевистского пр-ва»! Сидит.
Соглашатели хлебнули помоев впустую: большевики недаром смеялись, — они-то ровно ни на что не согласны. Теперь, — когда они упоены московскими и керенскими «победами»? Соглашателям вынесли такие «условия», что оставалось лишь утереться и пошлепать восвояси. Даже подленинцы из «Новой Жизни» ошарашились, даже с-эры чер-новцы дрогнули. Однако, эти еще надеются, что б-ки пойдут на уступочки (легкомыслие), уверяют, что среди б-ков — раскол... А, кажется, у них свой начинается раскол и некоторые с-эры («левые») готовы, без соглашений, прямо броситься к большевикам: возьмите нас, мы уже сами большевики.
В Царском убили священника за молебен о прекращении бойни (на глазах его детей). Здесь тишина, церковь все недавние молитвы за Врем. Пр-во тотчас же покорно выпустила. Банки закрыты.
Где Керенский — неизвестно; в этой истории с большевистскими «победами» и его «побегом» есть какие-то факты, которых я просто не знаю. Борис там с ним был, это очевидно. Одну ночь он ночевал в Царском наверно (косвенные сведения). Но был и в Гатчине. Ну, даст весть.
4 ноября. Суббота.Все то же. Писать противно. Газеты — ложь сплошная. Впрочем: расстрелянная Москва покорилась большевикам.
Столицы взяты вражескими — и варварскими — войсками. Бежать некуда. Родины нет.
5 ноября. Воскресенье.Приехал Горький из Москвы. Начал с того, что объявил: «ничего особенного в Москве не происходило» (?!) X. видел его мельком, когда он ехал в свою «Нов. Жизнь». Будто бы, «растерян», однако «Нов. Жизнь» поддерживает; помогать заключенным (у него масса личных друзей среди б-кого «правительства») и не думает.
В стане захватчиков есть брожения; но что это, когда два столпа непримиримых и непобедимых на своих местах: Ленин и Троцкий. Их дохождение до последних пределов и незыблемость объясняется: у Ленина попроще, у Троцкого посложнее.
Любопытны подробности недавних встреч фронтовых войск с большевистскими (где всегда есть агитаторы). Войска начинают с озлобления, со стычек, с расстрела... а большевики, не сражаясь, постепенно их разлагают, заманивают, и, главное, как зверей, прикармливают.
Навезли туда мяса, хлеба, колбас — и расточают, не считая. Для этого они специально здесь ограбили все интенданство, провиант, заготовленный для фронта. Конечно, и вином это мясо поливается. Видя такой рай большевистский, такое «угощение», эти изголодавшиеся дети-звери тотчас становятся «колбасными» большевиками. Это очень страшно, ибо уж очень явственен — дьявол.
Керенский, действительно, убежал, — во время начавшихся «переговоров» между «его» войсками и б-стскими. Всех подробностей еще не знаю, но общая схема, кажется, верна; эти «переговоры» — результат его непрерывных колебаний (в такие минуты!), его зигзагов. Он медлил, отдавал противоречивые приказы Ставке, то выслать войска, то не надо, вызванные возвращал с дороги, торговался и тут (наверно с Борисом и с казаками: их было мало, они должны были требовать подкрепления). Устраивал «перемирия» для выслушивания приезжающих «соглашателей»... Словом, та же преступная канитель, — наверно.
Рассказывают (очевидцы), что у него были моменты истерического геройства. Он как-то остановил свой автомобиль и, выйдя, один, без стражи, подошел к толпе бунтующих солдат... которая от него шарахнулась в сторону. Он бросил им: «мерзавцы!», пошел, опять один, к своему автомобилю уехал.
Да, фатальный человек; слабый... герой. Мужественный ... предатель. Женственный... революционер. Истерический главнокомандующий. Нежный, пылкий, боящийся крови — убийца. И очень, очень, весь — несчастный.
6 ноября. Понедельник.Я кончу, видно, свою запись в аду. Впрочем — ад был в Москве, у нас еще предадье, т.е. не лупят нас из тяжелых орудий и не душат в домах. Московские зверства не преувеличены — преуменьшены.
Очень странно то, что я сейчас скажу. Но... мне СКУЧНО писать. Да, среди красного тумана, среди этих омерзительных и небывалых ужасов, на дне этого бессмыслия — скука. Вихрь событий и — неподвижность. Все рушится, летит к черту и — нет жизни. Нет того, что делает жизнь: элемента борьбы. В человеческой жизни всегда присутствует элемент волевой борьбы; его сейчас почти нет. Его так мало в центре событий, что они точно сами делаются, хотя и посредством людей. И пахнут мертвечиной. Даже в землетрясении, в гибели и несчастии совсем внешнем, больше жизни и больше смысла, чем в самой гуще ныне происходящего, — только начинающего свой круг, быть может. Зачем, к чему теперь какие-то человеческие смыслы, мысли и слова, когда стреляют вполне бессмысленные пушки, когда все делается посредством «как бы» людей, и уже не людей? Страшен автомат, — машина в подобии человека. Не страшнее ли человек в полном подобии машины, т.е. без смысла и без воли?
Это — война, только в последнем ее, небывалом, идеальном пределе: обнаженная от всего, голая, последняя. Как если бы пушки сами застреляли, слепые, не знающие куда и зачем. И человеку в этой «войне машин» было бы сверх всех представимых чувств — еще СКУЧНО.
Я буду, конечно, писать... Так, потому что я летописец. Потому что я дышу, сплю, ем... Но я не живу.
Завтра предполагается ограбление б-ками Государственного Банка. За отказом служащих допустить это ограбление на виду — б-ки сменили полк. Ограбят завтра при помощи этой новой стражи.
Видела жену Коновалова, жену Третьякова. Союзные посольства дали знать в Смольный, что если будут допущены насилия над министрами — они порывают все связи с Россией. Что еще они могут сделать? Третьякова предлагает путь подкупа (в виде залога; да этим, видно, и кончится). Они выйти согласятся лишь вместе.
У X. был Горький. Он производит страшное впечатление. Темный весь, черный, «некочной». Говорит — будто глухо лает. Бедной Коноваловой при нем было очень тяжело. (Она — милая француженка, виноватая перед Горьким лишь в том, разве, что ее муж «буржуй и кадет»). И вообще получалась какая-то каменная атмосфера. Он от всяких хлопот за министров начисто отказывается.
— Я... органически... не могу... говорить с этими... мерзавцами. С Лениным и Троцким.
Только что упоминал о Луначарском (сотрудник «Н. Жизни», а Ленин когда-то совсем его «товарищ») — я и возражаю, что поговорите, мол, тогда с Луначарским... Ничего. Только все о своей статье, которую уж он «написал»... для «Нов. Жизни»... для завтрашнего №... Да черт в статьях! X. пошел провожать Коновалову, тяжесть сгустилась. Дима хотел уйти... Тогда уж я прямо к Горькому: никакие, говорю, статьи в «Нов. Жиз.» не отделят вас от б-ков, «мерзавцев», по вашим словам; вам надо уйти из этой компании. И, помимо всей «тени» в чьих-нибудь глазах, падающей от близости к б-кам, — что сам он, спрашиваю, сам-то перед собой? Что говорит его собственная совесть?
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});