Владимир Глотов - «Огонек»-nostalgia: проигравшие победители
Почему на меня выпал этот жребий?
Я провожал сына в августе восемьдесят пятого. Мы стояли на том самом Казанском вокзале, с перрона которого я когда-то уехал в Сибирь. Мимо равнодушно проходили пассажиры, несли арбузы. Мне казалось это несправедливым: я не написал ни строчки в защиту грязной войны — и мой сын вынужден на нее отправляться, а Геннадий Бочаров, памятный мне еще с «Комсомольской правды», жизнерадостно опаивал со страниц «Литгазеты» всю страну своими героическими очерками о тех, кто выполнял «интернациональный долг» — и ему повезло, он своего, кровного, говорят, вытащил буквально из самолета, не дал туда отправить.
Нелепые вопросы.
Жизнь каждого человека катится по колее. И все, что в той колее — все под твоим колесом. Именно так взорвалась мина под колесом «камаза», которым управлял узбек Рахмат, и выбросила его из кабины как раз накануне дембиля.
Конечно, ничего этого я еще не знал, когда сидел на стуле, забившись в угол пустынного кабинета в Большом доме. Не знал, что сын отправится на войну и вернется с нее живым. Не знал, что погибнет в ста метрах от дома. Я был свободен, удачлив, верил, что и на этот раз выпутаюсь из переделки. Один мой сын был еще совсем мал и барахтался, пытаясь бороться с огромной нашей овчаркой по кличке Мартын, а другой, двенадцатилетний, сочинял мне гордое письмо из Сведловска, сообщал о поединке на шпагах в крапивинской «Каравелле». И до последней прогулки с ним и с фокстерьером было еще далеко. Еще и прежний пес не прожил до конца свою собачью жизнь. Но мина все равно уже лежала в колее на пути к озерцу в окрестностях Герата, откуда мой сын и солдаты его небольшого гарнизона брали воду.
Выходит, все дело в колее? У каждого она своя. Поэтому мне не суждено было стать ни Чикиным, ни Бочаровым. И никакой моей заслуги в том нет.
Или все же — мог бы?
Одно случайное действие, неосторожный шаг в сторону — не в логике пути — и вся картина жизни непредсказуемо меняется. Могло так быть?
Валентин Чикин, мой коллега по газете, стал зловещей тенью Нины Андреевой. У меня его инфернальная внешность вызывает судорогу омерзения, когда я вижу, как телекамера плывет мимо его тяжелого, обрюзгшего лица. Вот он среди депутатов — еще немного усилий, и он станет нашим могильщиком.
Когда-то мы дышали воздухом одного редакционного коридора. И однажды он, редактор отдела пропаганды, член редколлегии «Комсомольской правды», остановил меня, пробегавшего мимо, и сказал: «А ты ничего написал!» — похвалил мой очерк.
Почему мы пошли разными путями? Почему я сейчас смотрю на его лицо на экране и благодарю судьбу за то, что я — это я, а он — это он.
Почему я стал таким, каким я стал?
Ведь все начиналось банально в родильном отделении «кремлевки». За год до тридцать седьмого. Рядом на койке мучилась сноха Ворошилова — она разрешилась Климом. Домой в пятикомнатную квартиру на Арбате меня отвезла отцовская персональная «эмочка». Шесть домработниц, безжалостно увольняемые отцом, сменяя одна другую, стирали мои пеленки.
Банальной была и гувернантка-француженка, за кусок хлеба учившая меня с помощью игральных карт и песенок птичьему языку своей страны. Песенки запомнились. Прорвались, как НЛО, сквозь толщу световых лет войны и голодной юности, сибирских похождений и журналистских кочевий — нет-нет, да напою мотивчик. Но смысла слов не понимаю: «Пан кес ке ля сэ, палишенель, мамзеле, пан кес ке ля сэ, палишенель, кивля».
Что такое «кивля» — это меня больше всего занимает.
Банальной была и проданная одной из домработниц, рязанской толстухой, мебель в московской квартире, в которую мы возвратились из эвакуации и обнаружили голые стены. Не было ничего оригинального в моей грусти по лошадке на деревянных колесах. И так, перечисляя, не встретишь ни одного сюжета, который каким-то образом объяснил бы мне, почему я встречаю сумерки в угрюмом здании Комитета госбезопасности.
Казалось бы, всем раскладом мне уготована была другая судьба. Ведь я — большевистский наследник, неистребимый по замыслу вождя.
Но что-то нарушило их генетический код. Не иначе — вмешался Святой Дух. И все у меня пошло вразнос, в растряску, в отрицание. И завершилось брезгливым плевком в мерцающий экран, где, обрезанная по шею, маячит голова Чикина.
На каком-то отрезке пути, в какой-то пересеченной местности земля вдруг провалилась подо мною «колеей». И эта «колея» потащила меня сама. Не давая выбраться за шершавые края. А вдоль моего пути, по краям «колеи», выстроились — так рисовала моя фантазия — маленькие кротики, зорко следя за мной, словно регулировщики, и командуя: «Сюда нельзя! Только туда!»
Я мысленно ясно видел эти существа — представляя их, как живых, с той поры, когда тыкался головой в мамину кротовую, еще довоенную, шубку.
— Почему так? — спросил я бородатого астролога Павла Глобу, похожего на жука-короеда. — Неужели все в жизни задано?
— Все. Кроме выбора между светом и тьмой. И то, и другое существует в нас. Существует реально.
— Ответственность за выбор остается за человеком?
— Да, — кивнул Павел.
В разговор вступила очаровательная Тамара Глоба. Мы сидели на берегу Черного моря — Кавказ еще не терзала война, было солнечно и спокойно, мы покупали инжир и запивали его вином.
Я пытался понять смысл авестийской традиции в астрологии. Ответственность за выбор всегда остается за человеком. За него никто его не сделает.
Когда же я сделал свой выбор?
Стены «колеи» могли оказаться не столь надежны. Неровен час, я мог вылететь за ее пределы на простор соблазнов.
— Так выбор за мной? — переспросил я. И как цыганке, показал Тамаре свою ладонь.
— Мне давным-давно нагадали, что у меня будто бы есть охранная линия. До половины жизни.
Тамара взяла мою ладонь.
— Нет. Она идет у вас через всю жизнь. Просто имеет разрыв.
Настанет день — и этот «разрыв» даст о себе знать. Но пока — что бы ни говорили мои любезные авестийцы — для меня не существует неизвестности. У камня перед тремя дорогами я не задерживаюсь. Не читаю ребусов, начертанных на нем, а иду, куда ведет «колея».
В пятьдесят четвертом, вопреки воле, я пошел во Внешторг — и мама смотрела мне в спину счастливыми глазами. Мое большевистское происхождение помогло мне. Одноклассника Юрку Гуревича, золотого медалиста, не взяли, он стал «лабухом» у Кобзона, а меня приняли, хотя я плохо отличал синус от косинуса. Я учил лишь английский и слушал «голоса», радуя школьную англичанку Нину Исааковну необычной метаморфозой, превращением «двоечника и негодяя», как она меня называла, в прилежного зубрилу. Мы давно уже лишились пятикомнатной квартиры, оказались — в проходной десятиметровке. Наследство отца растаяло. Но я еще рыдал, как безумный, когда умер Сталин. Мы жили, как многие: с керосинками, авоськами, с продуктовыми карточками, а потом — без них, радуясь скорому приходу «весны человечества» и снижению цен. Я осваивал китайскую грамоту в прямом, а не переносном смысле. Приучил себя отключаться, не обращать внимания на ходившую за моей спиной на кухню и обратно соседку-старуху или ее тридцатипятилетнюю сексуально-озабоченную дочку по прозвищу Кнопка — небольшого росточка, полноватенькую. Выросший у нее на глазах, к стыду своему, я все чаще кидал на нее косые вожделенные взгляды. И все-таки — я выучил китайский. Получил диплом. Пошел работать на Смоленскую площадь. И когда тень отца, казалось бы, опять закрыла меня от света, и мой путь был уже предначертан, я совершил нелогичный, какой-то дикий поступок — бросил службу на Смоленской площади и уехал в Сибирь.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});