Михаил Филин - Толстой-Американец
Выходит, так — малость запнувшись, отвечают пушкинисты и добавляют следующее или примерно следующее: «…Шесть (! — М. Ф.) лет столь большой срок для того, чтобы былые обиды отошли на второй план, что не представляется особенно удивительным факт их (Пушкина и Толстого. — М. Ф.) примирения посредством общих друзей в 1826 г<оду>» [818].
А некоторые авторы, жирно подчёркивая всепобеждающую правоту Александра Пушкина, ещё и повторяют вслед за аристократом Владимиром Набоковым: «Не иначе как Толстой в сентябре 1826 года заработал прощение ценою каких-то неимоверных усилий» [819].
Берём на себя смелость утверждать, что между этими вполне «интеллигентскими» суждениями и подлинным содержанием раздора лежит, как говаривал небезызвестный москвич, «дистанция огромного размера».
И второе: описать данное противостояние в надлежащем приближении, то есть без ходульных персонажей и немотивированных поступков, можно лишь при одном условии — отказе от пресловутого «пушкиноцентризма».
Смена «пушкиноцентрической» парадигмы на иную (обозначим её условно как «многополярную») даёт нам основания счесть, что непримиримые противники легко (и для стороннего наблюдателя чудно) примирились только потому, что у них наличествовали все предпосылки для примирения.
Точнее, не предпосылки, а одна-единственная, всё решившая предпосылка.
Дело в том, что дуэль Александра Пушкина и графа Фёдора Толстого фактически уже состоялась. Само собой разумеется, что речь идёт не о размене выстрелами у барьера, а о поединке принципиально иного качества.
Если угодно, о дуэли без дуэли.
Выше изложена расхожая версия, которая господствует уже более столетия. Позволим себе изложить вкратце и другую.
Вначале приведём упомянутую ответную эпиграмму графа Фёдора Толстого на Пушкина. Она была создана, вероятно, осенью 1821 года[820] и сохранилась в виде списка в одном из альбомов 1820-х годов.
«Непостижимо, — удивлялся В. В. Набоков, — как мог Пушкин, мстительный Пушкин, с его обострённым чувством чести и amour-propre[821], простить такую грубость»[822]. Однако утверждать, что поэт знал толстовскую эпиграмму, у нас нет оснований. Американец, видимо, попытался опубликовать её в «Сыне Отечества», но редакция (возглавляемая Н. И. Гречем) не осмелилась напечатать толстовскую отповедь[823]. Известно, что в апреле 1825 года Пушкин ещё не ведал содержания «пасквиля» и просил брата «непременно» взять творение графа Толстого у П. А. Вяземского, прислать в Михайловское (XIII, 163).
Вот какие стихи вышли в сентябре — октябре 1821 года из-под пера нашего героя:
Сатиры нравственной язвительное жалоС пасквильной клеветой не сходствует ни мало, —В восторге подлых чувств ты, Чушкин, то забыл!Презренным чту тебя, ничтожным сколько чтил.Примером ты рази, а не стихом порокиИ вспомни, милый друг, что у тебя есть щёки[824].
Толстовский текст публикуется крайне редко. (Не привёл эпиграмму, заметим, и В. В. Набоков в своём огромном трактате. Он ограничился указанием, что «Чушкин» — отсылка к «чуши» и «чушке»[825].) Однако эти шесть строк Американца и служат, как представляется, ключом к адекватному пониманию сути интересующей нас ссоры.
Итак, поздней осенью 1819 года Пушкин, едва познакомившись с графом Фёдором Толстым, публично попенял тому за нечестную игру. Как сказано выше (см. главу 6), действия графа за зелёным сукном могли кому-то не нравиться, но они не противоречили тогдашним правилам. Так что именно Александр Пушкин дал повод для размолвки.
С его реплики (или реплик) всё и началось.
Тридцатисемилетнего Американца, именитого человека, владимирского и георгиевского кавалера, издавна привыкшего диктовать окружающим свою волю, естественно, возмутили сентенции вертлявого юнца. Толстой парировал пушкинское замечание завуалированной цитатой из «Записок» герцога де Сен-Симона[826]. Граф Фёдор Иванович ограничился назиданием и не помышлял о поединке: ведь не нюхавший пороха шалун приходился племянником любезному Василию Львовичу Пушкину и являлся другом ещё более близкого ему человека — князя П. А. Вяземского. Да и драться с задиристым шалопаем, годившимся в сыновья, Американцу было как-то неловко.
Однако задетый граф всё же положил прописать ижицу «ничтожному» наглецу. И по возвращении из Петербурга в Москву он, нимало не церемонясь, привёл в исполнение коварный план.
Распущенная им (в декабре 1819-го или в январе 1820 года) сплетня носила предельно неправдоподобный характер — и напоминала небылицы Американца о собственных приключениях на море и на суше. Причём граф Фёдор Толстой не вложил в сплетню о Пушкине никакого «конспирологического» подтекста: тут издевательски обыгрывался не «террор» правительства, а всего-навсего нежный, провоцирующий старших и сильнейших именно на порку, возраст шкоды.
Такой (а не «либералистский») акцент, по-видимому, ещё сильнее ранил гордого поэта. Позднее Пушкин всё-таки попытался придать этому делу политический оттенок. Например, в черновом письме императору Александру I, написанном по-французски (1825), он утверждал: «Необдуманные речи, сатирические стихи [обратили на меня внимание в обществе], распространились сплетни, будто я был отвезён в тайную канцелярию и высечен» (XIII, 227, 548).
Сомневаться не приходится: Американец, тщась изничтожить молодого человека, поступил подло.
Правда тогда была всецело на стороне Александра Пушкина. Но поэт вместе со своей правдой находился за тысячи вёрст от Фёдора Толстого, «под эгидою ссылки», и не мог получить надлежащего удовлетворения. Ему оставалось только скрепиться и ждать — или же безотлагательно пустить в ход «подручные» средства.
Стихотворец Пушкин, «почитая мщение одной из первых христианских добродетелей» (XIII, 43), решительно выбрал второе, то есть объявил беспощадную (вовсе не «остроумную литературную») войну Американцу.
На рвущегося в бой приятеля попытался повлиять П. А. Вяземский — и толком ничего не добился. «Уголовное обвинение, по твоим словам, выходит из пределов поэзии; я не согласен. Куда не досягает меч законов, туда достаёт бич сатиры. Горацианская сатира, тонкая, лёгкая и весёлая, — возражал Пушкин 1 сентября 1822 года из Кишинёва князю Петру Андреевичу, — не устоит против угрюмой злости тяжёлого пасквиля. Сам Вольтер это чувствовал. Ты упрекаешь меня в том, что из Кишенёва, под эгидою ссылки, печатаю ругательства на человека, живущего в Москве. Но тогда я не сомневался в своём возвращении. <…> Я бы мог оправдаться перед тобой сильнее и яснее, но уважаю твои связи с человеком, который так мало на тебя походит» (XIII, 43–44).
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});