Викентий Вересаев - Том 5. Воспоминания
Я пригласил ее на кадриль. Один удар, и — aut Caesar, aut nihil.[21]
— Люба, — сказал я, — неужели же прежнее никогда не воротится? Вы думаете, что я что-то из себя корчу, что я изображаю или, по крайней мере, стараюсь изображать из себя столичного человека-петербуржца или там — студента…
— Почему вы это думаете? — спросила Люба.
— Я знаю, что вы понимаете меня без слов… Уверяю вас, я остался прежним.
— Ах, Витя, я отлично вижу, что вы остались таким же, как прежде. Когда я пришла от Ставровских, я прямо говорила дома, что вы совершенно не изменились.
Смешная, глупая выходка с моей стороны? Но я сказал, — aut Caesar, aut nihil! Что мне за дело, что это глупо, смешно, наивно? Люба улыбнулась с прежнею задушевностью, прежнее воротилось! Одна звезда сорвалась с ее покрывала и упала на паркет… Я поднял ее.
— Позволите мне взять эту звезду себе?
Она улыбнулась и посмотрела мне прямо в лицо.
О, как глубокВзор тот ласкающий!
— Возьмите.
И теперь она лежит передо мною…
Вчера Люба была на вечере у Белобородовых. Скоро я ее опять увижу. А потом… Потом?.. Зачем мне думать, что будет потом? И к чему теперь писать? Будем теперь любить; слезы и песни придут потом.
* * *В головокружительном опьянении прошли эти святочные каникулы. Я часто виделся с Любой, почти каждый День пропадал у Конопацких. Опять явился прежний тон, который лучше и глубже всяких слов говорил о том, что у нас на душе. Мне казалось, — я вполне, без пятнышка, счастлив. Только одно меня тяготило и мучило, — что я не умею заинтересовать Любу своими петербургскими впечатлениями и переживаниями, не умею о них рассказывать. Синие выпуклые глаза Любы становились в это время неподвижными и загороженными. А между тем дома сестры — и «белые» и «черные» — слушали меня с жадным вниманием, жадно обо всем расспрашивали, они знали все в подробностях: и про смешного, глупого и доброго Нарыжного-Приходько, и про блестящего Печерникова, и про всех профессоров, и про то, как Фауст потребовал от Мефистофеля, чтобы было мгновение, которому он бы мог сказать: «Остановись, ты прекрасно!»
13 января я в последний раз был у Конопацких. Как всегда перед разлукой, все ощущалось особенно ярко и глубоко, и особенный, значительный смысл приобретало всякое, на вид незначительное, слово, которое мы говорили друг другу. И когда я уходил, мы долго стояли в передней, разговаривали все, прощались, жали друг другу руки и дальше опять разговаривали. Звонкий смех Наташи и ее большие глаза мадонны, лукавая кошечка Катя. Обе они подросли за эти полгода и уже становились из девочек девушками. Иногда я ловил на себе взгляд Любы, грустный и любящий, и жаркая радость обдавала душу. Наконец распростились. Я ушел.
…ich verdient'es nicht![22]
GoetheНочь морозная дышалаТихой, крепкой красотой,Даль туманная блисталаПод задумчивой луной.И по улицам пустыннымДолго-долго я бродил…Счастье, счастье! Чем, скажи мне,Чем тебя я заслужил?Эта грустная улыбка,Этот тихий разговор.Этот вздох груди высокой,Этот дивный долгий взор, —И кому же?.. О, за что же?Чем я это заслужил?Долго ночью этой чуднойЯ домой не приходил.
15 января 1885 г.
В вагоне 7 час. вечера. Новгородская губ. где — неизвестно
Грохочут вагоны, колеса стучат,Дым клубом за окнами вьется.Сижу я, — а мысль неотступно назад,Назад неотступно несется.Я чувствую, — радость была так полка.Так было полно наслажденье, —И что ж? Недовольное сердце опятьГлухое грызет сожаленье!И странно; мне кажется, слишком легкоОтнесся я к счастью свиданья.Блаженство полнее и радостней мнеСулили мои ожиданья.Тоска недовольное сердце сосет,Дым длинною лентой клубится.Тоскливой мечтою несусь я назад, —А поезд все мчится и мчится.
* * *У папы был двоюродный брат, Гермоген Викентьевич Смидович, тульский помещик средней руки. Наши семьи были очень близки, мы росли вместе, лето проводили в их имении Зыбино. Среди нас было больше блондинов, среди них — брюнетов, мы назывались Смидовичи белые, они — Смидовичи черные, У Марии Тимофеевны, жены Гермогена Викентьевича, была в Петербурге старшая сестра, Анна Тимофеевна, генеральша; муж ее был старшим врачом Петропавловской крепости, — действительный статский советник Гаврила Иванович Вильмс.
Анна Тимофеевна узнала, что мы с братом Мишею в Петербурге, и написала сестре, чтобы мы обязательно посетили ее. Приняла очень радушно, потребовала, чтоб мы их не забывали. Пришлось раза два-три в год ходить к ним. Мучительные «родственные» визиты, чувствовалось, что мы им совершенно ненужны и неинтересны — «родственники из провинции». И нам там было чуждо, неуютно. Но если мы долго не являлись, Анна Тимофеевна писала об этом в Тулу сестре.
Вильмсы жили в самой Петропавловской крепости, в белом, казенного вида двухэтажном домике против собора. Верхний этаж занимал комендант крепости, нижний — Гаврила Иванович.
Очень глубокий старик, всегда в сером халате с голубыми отворотами, с открытою волосатою грудью; длинная рыжевато-седая борода, на выцветших глазах большие очки с огромною силою преломления, так что глаза за нами всегда казались смещенными. Быстрый, живой, умный, очень образованный. С давящимся хохотом, — как будто его душат, а он в это время хохочет.
Анна Тимофеевна всегда была изящно одета, держалась тонно, сидела в гостиной и раскладывала пасьянс. В разговоре постоянно упоминала титулованных особ, передавала Разные придворные новости.
У них была единственная дочь, Зиночка, года на четыре старше меня. Она кончила с шифром Смольный институт, и на письменном столике ее стоял кабинетный портрет царицы Марии Федоровны в бордовой плюшевой рамке, с собственноручною подписью царицы. Зиночка была маленькая, худенькая девушка, некрасивая, с неровным румянцем на бледных щеках, истерически-живая, и постоянно смеялась, как ее отец. В разговоре сыпала умными словами и именами мне совершенно не известных писателей и ученых. Ее взгляды и манера их высказывания меня поражали. Например:
— Я, знаете, ужасно суеверна. И суеверна просто из упрямства: назло господам рационалистам!
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});