Лев Копелев - Хранить вечно
– Часовой! Постойте с арестованным в коридоре, пока позову.
Майор Виноградов был хитер, невежествен, желчен и трусоват. Глубоко запавшие глаза темнели под большим, но неумным тусклым лбом, ускользающим в залысины, в жидкие, постные, серые волосы. Лицо сужалось книзу, как унитаз, дряблые складки желтой кожи вдоль впалых щек обвисали. Тонкий рот, острая плоская челюсть. Ходил он с палочкой, хромал – тянул ногу, но значка за ранение не было, а в колодке только ленточки скудного тылового набора: «За боевые заслуги», «Знак почета», видимо, увечье не фронтовое. Он старался говорить с претенциозной, газетно-канцелярской замысловатостью, которая должна была выражать образованность, но произносил «гуманизьм», «социализьм» и спрягал «вы сообщил… вы мне говорил». Писал он крупным, четким, писарским почерком и подписывался замысловатыми завитушками, в которых сочилось воспаленное самолюбование.
Наедине он бывал вежлив, угощал папиросами, затевал непринужденные разговоры о немецкой пропаганде, о Гитлере, о книгах. Но при других становился груб. А на очных ставках у него даже голос менялся – звучал резче, пронзительнее, злее.
Впрочем, однажды наедине, обозлившись на упорство, с которым я настаивал, что показания Забаштанского и Беляева – ложь, он крикнул:
– Это вы сам лжец…
В ту ночь я чувствовал себя лучше и увереннее. И уже знал его, и хотя боялся – может, ведь, навредить, – но еще больше презирал его трусливую, мелкозубую злость. И возразил спокойно:
– Вы не имеете права меня оскорблять. Ни права, ни основания. Вы ведете следствие, значит, должны выяснить истину, а вы с самого начала стали на сторону обвинителей.
Он тут же скис. И хотя глядел ненавидяще, но забормотал беспокойно:
– Я вас не оскорблял. Никак не оскорблял… Это вы назвали советского офицера лжецом. А я только сказал, что это он может считать вас лжецом…
Глава восемнадцатая. «Душечка» нового покроя
Нина Михайловна М. в первые месяцы войны была вольнонаемной машинисткой в редакции «Зольдатенфройнд» – немецкой газеты, издававшейся Политуправлением Северо-Западного фронта. А ее муж Серафим Георгиевич М. был рядовым красноармейцем и служил секретарем 7-го отдела Политуправления.
До войны они жили в Ленинграде и вместе работали. Он преподавал английский, она была секретарем деканата. Нина Михайловна бойко говорила по-французски, знала английский и скоро выучила немецкий. Уже на второй год войны она свободно болтала, переводила и даже сама писала заметки.
Нина Михайловна говорила кокетливо: «Я родилась в прошлом веке», – и поясняла: «В декабре 1899 года».
Мне она вначале казалась пожилой и вполне заурядной канцелярской стервой. Но когда в 1942 году редакцию объединили с отделом, мы подружились.
Тогда она еще весьма чтила мужа и так же, как он, больше всего в людях ценила порядочность, интеллигентность и сурово отзывалась о нашем начальстве.
Ее постоянным любовником был один из наборщиков – хлипкий, всегда полупьяный. Однако ей случалось переспать еще и с некоторыми сотрудниками редакции. Она сама рассказывала мне «как другу» – ей необходимо было с кем-то поделиться.
Начальником отдела до лета 1942 года был старший батальонный комиссар Б. Это был грузный крикун, который, стараясь басить, срывался на хриплый дискант. Он гордился большим партстажем: в 20-е годы работал политпросветчиком, помощником Крупской, потом был консулом в Монголии, хозяйственником, партийным аппаратчиком. Полуграмотный и самоуверенный, он был убежден, что военная служба требует прежде всего хамского помыкания подчиненными, но знал, что специфика его отдела требует еще и «выявления талантов, поощрения творческой инициативы». Поэтому бывал попеременно то груб и придирчив, то снисходителен, и тогда походил на разбитного местечкового балагура, пил водку стаканами и похабничал.
Вскоре после того как редакцию подчинили отделу, Нина Михайловна стала его любовницей.
– Пойми и прости – он заставил меня. Он обещает, что спасет мою дочь, что вывезет ее из Ленинграда. Она там умирает с голоду. А он устроит ей место в самолете, устроит в Москве… Я ненавижу его, но я должна спасти мою девочку… Серафиму я не могу признаться. Это не его дочь, она от второго мужа. Серафим так ревнив, так вспыльчив…
Став любовницей начальника, Нина уже не могла совмещать его с мужем. Старший батальонный комиссар требовал монополии. Да и она все больше убеждалась, что зычный самоуверенный начальник – пусть он хам, но зато настоящий мужчина – ей милее, чем ее скучный педант, к тому же рядовой, писарь.
Б. все настойчивее, все грубее старался выказать свое превосходство. По каждому поводу он орал на Серафима Георгиевича, убеждая всех, что тот – жалкий, ничтожный «человек в футляре», ежедневно распекал его за мнимые упущения, обвинял в потере документов и в невыполнении поручений, которых не давал.
Серафим Георгиевич терпеливо, упрямо и вежливо доказывал свою правоту, не обращая внимания на окрики «не сметь пререкаться». Однажды, разозленный таким упорством, Б. заорал: «Пошел вон, дурак!»
И тогда кроткий Серафим Георгиевич тоже закричал так громко, что хриплый дискант начальника не смог заглушить его тенорка.
– Вы не смеете ругаться! Мало вам того, что все время придираетесь, что жену отняли, вы еще оскорбляете… Не позволю!… Пусть я рядовой, но я человек, я порядочный человек, а вы сами дурак…
И ушел, хлопнув дверью. Начальник хрипел от злости, но все же почуял, что этот «взбесившийся кролик» в чем-то сильнее его, и сдержался. На следующий день Серафима отчислили из отдела, отправили в армию, которая перебрасывалась на другой фронт. А на его место секретарем отдела назначили Нину. Вскоре она стала военнослужащей с двумя кубиками в зеленых петлицах – техником-интендантом. Меня она по-прежнему считала другом. Когда я возвращался из поездок и сдавал ей для представления по начальству рапорты-отчеты, тексты звукопередач, протоколы опроса пленных и т.п., мы подолгу разговаривали о больших и малых новостях, о войне, о судьбах России и Германии, о новых мерах добра и зла… Она тревожилась за дочь, вспоминала отца, военного врача, и мать-француженку, певицу из кафешантана: «Говорят, я похожа на нее внешностью и темпераментом».
Ее представления о политической действительности были несложными.
Сталин великий человек, это он сделал Россию опять великим государством. И он очень справедливый. Вообще, все теперь стало более справедливым. Раньше, например, у нас в Ленинграде местные власти были пристрастными, хорошо относились только к членам партии, к рабочим и к евреям… А вот после 1937 года, когда разоблачили врагов народа – а среди них ведь много было евреев и видных коммунистов, – с тех пор стало по-другому, и новая конституция очень справедливая…
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});