Кадеты и юнкера. Кантонисты - Анатолий Львович Марков
Мытье полов производилось после обеда. В спальнях кровати сдвигались в угол, и кантонисты в одном белье, держа в руках голики, насаженные на длинные палки, выстраивались в шеренги.
— Где Парашкин? — спрашивает капрал.
— Голик, надо полагать, ищет, — отвечает кто-то.
— Вон он идет, — подхватил другой.
— Люди стали уже мыть, а ты где еще шляешься? Да и без голика?
— У меня был хороший голик, да кто-то его утащил из кровати, — оправдывается Парашкин, а у самого уже зуб на зуб не попадает.
— Вишь, чем вздумал оправдываться — «вытащили». Чтоб через пять минут был у тебя голик, не то запорю, слышишь? Пошел!
При мытье пол поливали водою, после чего ефрейторы посыпали его опилками, а простые кантонисты по команде капралов принимались растирать опилки, медленно двигаясь шеренгою вперед и назад, от одной к другой стене. После троекратной перемены опилок и трехчасового мучительного труда пол оказывался вымытым так чисто и становился так бел, как деревенский стол у чистоплотной хозяйки.
В субботу вечером кантонистам было предоставлено пользоваться отдыхом. Несмотря на это, многие из них сновали из угла в угол с озабоченными физиономиями. Это были мальчики, имевшие в городе родных, родственников или даже просто земляков, к которым намеревались проситься на воскресенье в отпуск.
При всей тяжести кантонистской жизни, по-видимому, одинаково убийственной для всех, житье мальчиков было различное. Некрасивым было тяжелее, нежели тем, которые обладали смазливою физиономией. Некрасивых обходили должностями, чаще били и одевали хуже, давая им донашивать старую одежду с плеч красивых («масок»), которую приходилось ежедневно чинить и в которой со двора никоим образом не пускали.
Бывало, перед праздником какой-нибудь корявый просил «маску»:
— Дай, Тимоша, куртку, со двора сходить. Твоя куртка мне в самую пору; я тебе за это калым (домашнее печенье) принесу.
— Отчего не дать, — отзывается «маска», — мне все равно дома сидеть. А что принесешь?
— Право, не знаю, потому идти-то хочу не к родной матери, а к двоюродному дяде. С пустыми, одначе, руками никогда не ворочался. Что принесу — тем и поделюсь пополам.
— Калым твой мне не нужен, а принеси ты мне пятаковый калач, не то и куртки не трогай.
— Да ведь калач-то, Тимоша, купить надо, а денег, может, и не дадут; как же я тебе вперед слово дам?
— По мне хоть укради, хоть купи — все единственно, а только подай. Пятак, чай, и Христа ради набрать недолго.
— Да уж буду стараться.
— Ну а кровать твою кто же сторожить будет? Ведь изомнут.
— Ну и пущай. Не тебе отвечать.
— Известно, мне. Потому я виц-ефрейтор. Ну да ладно: тащи калач да калым. Я уж присмотрю.
В другом месте дядька сам предлагает племяшу идти со двора.
— И куртку дам, и брюки достану, — внушает он, — только чтобы, знаешь, съедобного — побольше. А уж ефрейтора я упрошу пустить, ты ему притащи листов шесть бумаги.
— Слушаю-с.
Аристократия тоже готовится к отпуску. Капрал рассуждает с одним кантонистом, имеющим сильную протекцию и потому никого не боящимся:
— Идешь завтра со двора?
— Известно.
— Что же не чистишься?
— Чай, племяш давно уже вычистил.
— Ефрейтору сказывался?
— Это зачем?
— Затем, что порядок.
— Ну это для других порядок, а мы иначе. Захотим со двора — иду прямо к фельдфебелю, выпрашиваюсь у него, и вся недолга.
— Лафа тебе прятаться за маменькину-то спину.
— А тебе разве хуже моего? Чай, твой отец казначей, одежду тебе шьет тонкую, денег дает, кататься с собой возит, заступается. Чего же тебе еще?
— А все же твое дело получше. Ты ни за себя, ни за кого и ни за что не отвечаешь, живешь себе по вольности дворянства, а я? Мне никогда спокою не дают. Противно мне капралом быть. Потому что я такое? Палач. Своих же драть должен. Другие вон капралы с удовольствием дерут, шагу не делают без розги, а я, как заслышу «розог», убегаю сломя голову в коридор, в цейхгауз, даже в чужую роту, чтоб только драть не пришлось. Ну, а ведь не всегда удается улизнуть, и… и плачешь да дерешь! Намедни я вон учил шеренгу, поправил Тихонову стойку да и сказал ему что-то вполголоса смешное, он и улыбнулся. Капитан заметил это и закричал: «Розог!» Принесли. Он и приказал Тихонову ложиться. Я было заступаться за него: я, мол, виноват, а не он — не взяло; пытался отнекиваться палачествовать — тоже не помогло… Ударил раз-другой потихоньку, а на третьем бросил розгу да заплакал: жаль стало Тихонова. Капитан вдосталь взбесился. Ну и что же? Хватил он меня по уху своею медвежьею лапищею так, что я кровью облился, две недели почти глухим ходил; да еще нотацию — какую бы ты думал? — выслушал от него. Ежели, говорит, начальство велит — всякого должен сечь, хоть бы отца родного — все равно, говорит, пе тому я, начальник, велю, а начальнику никто не указ. Я жаловался отцу, да он толкует тоже неладно: ты, говорит, должен благодарить начальство: оно о тебе заботится. Вот ты и поговори с ним! А ведь какая боль эти розги — я по себе знаю: когда я прибыл в кантонисты, правящий в деревне, на телесном смотру, в сарае, за царапину на локте отпустил мне по чем попало таких десяток, что я свету божьего невзвидел.
— Да уж, житье! — со вздохом заметил собеседник.
— На что хуже!
— Особливо новичкам.
— Беда! Прибудет малый — кровь с молоком, а через год еле дышит. Жалости подобно, ей-богу! Я и хочу вот подобрать в свое капральство ефрейторов подобрее, чтоб не дрались, значит. Попросись, Коля, ко мне в ефрейторы, право, друг, хорошо будет.
— Самого ефрейторства мне не надо: простым лучше, а добро делать готов, ужо потолкуем об этом.
Тут разговор был прерван подошедшим кантонистом, который обратился к одному из беседовавших.
— Дмитрий Михалыч, — молвил он, — к фельдфебелю пожалуйте, они вас уж два раза кликали; там какой-то мужик пришел, точно кучер, толстый, да с черною бородою.
— Это отец, значит, прислал за мной. Хочешь, Коля, покататься, — иди просись со двора теперь вместо завтра. Нам, кстати, ведь и по