Мариэтта Чудакова - Жизнеописание Михаила Булгакова
Понятно, что эта разнота положения была лишь дополнительной краской, но она-то и придала, возможно, уничижительный характер насмешливому описанию участников спиритического сеанса. Несомненно, что уверенность в прочности новой власти была привезена Булгаковым уже с Кавказа.
Мы ничего не знаем, как уже говорилось, о том, какие надежды он возлагал на поначалу успешные действия Добрармии, с каким чувством ехал в форме военврача на Кавказ. Оттуда, во всяком случае, он уезжал, уже повидав конец белого движения, убедившись, как можно думать, в полном его поражении. В его отношении к новым московским знакомым — адвокатам, преподавателям, просидевшим всю войну в московских квартирах, быть может, присутствовало еще и легкое презрение обстрелянного, видевшего воочию, как совершалось совершившееся.
То, что подробности его жизни последних лет приходилось от них скрывать, придавало, наверно, его отношению к этим людям особое напряжение, о котором они вряд ли догадывались. Оно обнаруживало себя неожиданно — как в этом рассказе.
Умонастроение Булгакова этих лет представляется определяющим для понимания, быть может, наиболее важного в последующей его жизни, в самой судьбе.
Приведем относящееся к этому же времени свидетельство. В 1961 г. в письме к Н. Мандельштам биолог А. А. Любищев, принадлежавший к поколению старше Булгакова, писал: «Старая русская интеллигенция несколько лет после окончания гражданской войны жила иллюзией недолговечности советской власти, а когда эта иллюзия кончилась, оказалось полное моральное опустошение. Поэтому они пошли на гораздо большую капитуляцию, чем те, для которых с самого начала советская власть не была призраком. Хорошо помню встречу с умным профессором В. М. в 1921 году. Я только что вернулся из Крыма в Петроград и встретился с ним в коридоре Университета. Близко мы с ним не были знакомы никогда, но тут он остановился, стал разговаривать и произнес такую фразу: «Ну что же наша власть раздаст еще продовольственные пайки, а потом свалится». Я прямо остолбенел, услышав от несомненно очень умного человека такую чушь, и даже ничего не мог возразить: это бывает у меня всегда, когда я слышу нечто абсолютно неожиданное, к чему я совершенно не подготовлен. Все это несомненные признаки «башни из слоновой кости»; контраст с ожидаемым так разителен, что при столкновении с реальностью теряется не только физическое, но и моральное сопротивление».[57]
Обстоятельства детства и юности Булгакова отделяли его, как мы показывали в предыдущей главе, не только от революционно, но даже от либерально настроенной интеллигенции; это определило многое в его отношении к революции, только отчасти — хотя несомненно откровенно — высказанное в 1930 году в письме к правительству. В его духовном багаже не было тех иллюзий, которые могли быть поколеблены текущими событиями. Личный же опыт революционных лет убедил Булгакова в необратимости совершившегося (это и зафиксировано в одном из самых первых его московских рассказов). Два эти обстоятельства в первую очередь обусловили, на наш взгляд, энергию, жизнестойкость, неколебимость в том, что сам он считал существенным, — качества, удивлявшие его современников и ретроспективно восхищающие мемуаристов и их аудиторию. Приведем далее мемуарную запись, противоречащую вышесказанному: «21 февраля 1932 г. Ю. Л. Слезкин, вспоминая историю отношений с Булгаковым, пишет среди прочего следующее: «Жил тогда Миша бедно, в темноватой сырой комнате большого дома по Садовой, со своей первой женой Татьяной Николаевной. По стенам висели старые афиши, вырезки из газет, чудаческие надписи (ср. далее у В. Катаева. — M. Ч.).Был Булгаков стеснен в средствах, сутулился, подымал глаза к небу, воздевал руки, говорил: «Когда же это кончится!», припрятывал «золотые», рекомендовал делать то же». Отношение мемуариста к Булгакову, меняющееся в разные годы, но неизменно напряженное, обусловливает, на наш взгляд, и здесь, как и в других случаях, смещение действительных пропорций. На Булгакова переносятся «родовые» черты всех тех, кто в общем не приветствует новую власть. Индивидуальные признаки именно булгаковского отношения к происходящему, его энергия в достижении поставленной цели и проч. — то, что было замечено Б. М. Земским, — Слезкиным остается незамеченным или непонятым. «Золотые» требуют особого пояснения: речь шла о золотой десятке — десятирублевой «николаевке» чекана 1899 года. С ноября 1921 года печатались бумажные деньги — совзнаки, быстро падающие (об этом выразительно пишет Булгаков родным именно в первые месяцы хождения этих денег). Спустя год стали печататься банковские билеты — советские червонцы, приравнивавшиеся к «золотым», становившиеся постепенно твердой валютой. Сохранение золотых монет в этих социально-финансовых условиях стало восприниматься как признак нелегальности, неблагонадежности: закрадывалась мысль — не подумывает ли этот человек об эмиграции или, хуже того, о реставрации?
Ситуация, запечатленная в «Спиритическом сеансе», для Булгакова в те годы — навязчивый литературный мотив. В «Записках на манжетах» укажем на следующую сцену: «В четверг я великолепно обедал. В два часа пошел к своим знакомым. Горничная в белом фартуке открыла дверь.
Странное ощущение. Как будто бы десять лет назад. В три часа слышу, горничная начинает накрывать в столовой. Сидим, разговариваем (я побрился утром). Ругают большевиков и рассказывают, как они измучились. Я вижу, что они ждут, чтобы я ушел. Я же не ухожу. Наконец, хозяйка говорит:
— А может быть, вы пообедаете с нами? Или нет?
— Благодарю вас. С удовольствием».
После подробного перечня поданных блюд (описание глазами голодающего человека) следующий пассаж: «Каюсь в скверном. Когда я уходил, мне представилась сцена обыска у них. Приходят. Все роют. Находят золотые монеты в кальсонах в комоде. В кладовке мука и ветчина. Забирают хозяина...
Гадость так думать, а я думал».[58] Вот это «забирают хозяина» для Булгакова тех лет — некая воображаемая ситуация отмщения тем, кто имеет золотые десятки и соответственно ежедневный обед из нескольких блюд. И эта ситуация неоднократно реализуется в его творчестве — и в рассказе «Спиритический сеанс», и в «Белой гвардии», и затем — в романе «Мастер и Маргарита».
*Несомненно, однако, что с первых же недель жизни в Москве Булгаков стремится обрести и литературные знакомства, войти в среду московских писателей.
В это время публичная литературная жизнь по-прежнему сосредоточивалась в основном в так называемом Доме Герцена на Тверском бульваре. Надежда Павлович в корреспонденции «Московские впечатления» («Литературные записки» 1922, с. 7) писала в начале 1922 г.: «Есть Союз писателей, собирающийся каждый понедельник и дающий приют литературным обществам — «Звену» и «Литературному Особняку», есть вторники «Лирического круга», объединяющего Сергея Соловьева, Эфроса, Лидина, Липскерова, Софью Парнок, Глобу и др., есть понедельники ассоциации пролетарских писателей, есть религиозно-философские собрания, объединяющие Бердяева, Флоренского, Чулкова и др.». Н. А. Бердяев вспоминал впоследствии о том, что в стихии революции он «очень скоро почувствовал опасность, которой подвергается духовная культура. Революция не щадила творцов духовной культуры, относилась подозрительно и враждебно к духовным ценностям. Любопытно, что когда нужно было зарегистрировать Всероссийский Союз писателей, то не оказалось такой отрасли труда, к которой можно было бы причислить труд писателя. Союз писателей был зарегистрирован по категории типографских рабочих, что было совершенно нелепо. Миросозерцание, под символикой которого протекала революция, не только не признавало существование духа и духовной активности, но и рассматривало дух как препятствие для осуществления коммунистического строя, как контрреволюцию. Русский культурный ренессанс начала XX века революция низвергла, прервала его традицию. Но все еще оставались люди, связанные с русской духовной культурой. У меня зародилась мысль о необходимости собрать оставшихся деятелей духовной культуры и создать центр, в котором продолжалась бы жизнь русской духовной культуры. Это не должно было быть возобновлением религиозно-философских обществ.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});