Борис Ширяев - Неугасимая лампада
Ну, слушай. Вот, когда я про Тельнова сказал, передернуло тебя? Передернуло, не ври. Я видел. А тебя мертвецом не удивишь. Только не думай, что я тебе «ужасы Чека» или про «комариков» рассказывать буду. Это, брат, бутафория, картон крашеный. Щенячьи забавы, вроде Эдгара По, что про маятник с колодцем выдумал. Подумаешь, удивил! Этакого маятника теперь самый плюгавый чекистишко постыдится: прыгнет у него подследственный в колодец этот – и концы в воду! И вообще никаких «ужасов Чека» в природе нет. Есть иной ужас – русский, всероссийский… Слушай. Помнишь, когда вчера Отена сверху позвали? Помнишь? Штромберг тогда Гайдновский хорал играл… А наверху Отену сказали: «Идем Тельнова шлепать». Он и собрался в момент. Прямо с Гайдна. Здорово? Только и это чушь, детство. Не в самой шлепке дело. Кстати, и производится здесь эта операция очень гуманно. Выведут из кремля, руки свяжут и идут по лесу… Двое с боков, один сзади… не больше… Никакой излишней торжественности, будни… Ведут, а связанный думает: «Еще, может быть, сто метров пройду… не сейчас еще… ну, хоть пятьдесят метров»… А его в затылок – цок! И готов голубчик… Ей-богу, гуманно! Думаешь, шучу? Но слушай. Не в том ужас, что Отен прямо от Гайдна шлепать пошел. И не в том, что идти его не тянули… добровольно шел… а в том…
…Знаешь, что он у Головкина взял? Клещи и плоскогубцы. Тельновский рот помнишь? Весь в золоте, в коронках… Так вот, для них – клещи, а Отен – в качестве спеца-оператора… он же и коммерческий директор треста… Понял? Дай курить.
Глубоковский оторвал кусок газеты, насыпал махорки, завернул, прорвал бумагу, снова завернул и после нескольких жадных затяжек зашептал:
– Теперь представь картину: лес, Тельнов еще тепленький лежит, может быть и дергается еще… глаза не закрыты… мутные… сам знаешь, какие бывают у свежих мертвецов… А они – кругом! Трое. Не больше. А то помалу золота на рыло выйдет. Один рот Тельнова растягивает, другой фонариком светит, по лицу желтенький кружочек бегает – рука дрожит, а Отен во рту оперирует, то клещами прихватит, то плоскогубцы примерит… Клещи срываются, а он матерится…
Но и это еще не страшно. И это – картон. В лучшем случае – Гойя… Тоже щенок был бутафорский, несмышленыш…
А вот, когда вернулся к нам Отен и стал «оправдания» слушать, а у самого в кармане зубы тельновские лежат…
Вот это страшно! Ведь не ханжил он ни секунды, а, действительно, понимаешь, действительно чувствовал Дамаскина и в высь духом своим возносился превыше всех нас! С зубами-то в кармане!..
Ведь такие, как он, за Петром-Пустынником ко Гробу Христову шли, за Савонаролой – в огонь, за Зосимой – в пустыню Полуночную, с Аввакумом – на дыбу, на колесо… и на колесе ирмосы пели…
А у него – зубы в кармане!
Нет, брат, чтобы этот узел распутать, дюжину Достоевских надо! Одному не совладать. Федор, блаженный эпилептик, что видел? Нуль с хвостом. «Кедрилу-обжору»! Эко дело – Раскольникова написать! Что он, Раскольников?! Дерьмо с брусникой… Кисель с миндальным молочком. Раскроил мальчишка череп старушонке ради дурацкого эксперимента и раскис! Даже и деньги позабыл поискать… Грош цена такому преступлению. Это шалость, игра в грех, а не сам грех. Вот если бы он медленно, методично, с оглядкой все комоды у нее пересмотрел, нашел бы заветную укладку, просчитал бы деньги раз, другой, третий, на свет кредитки проверил… а оттуда прямо ко всенощной и молился бы от души, умилялся бы, духом бы, как Отен, возносился, из старухиных денег за рупь свечку бы поставил… Богородице… Вот когда бы я испугался.
– Ты, наверное, скоро с ума сойдешь, Глубоковский!
– Я? Ни в жисть, как Алешка Чекмаза говорит. Думаешь, я в глубине переживаю все это? Нет, брат. Это у меня репортаж. В книжечку памяти записываю, анекдотики царства советского Антихристова собираю. Еще хочешь? Могу. У меня их хватит. С «изюминкой» рассказец, со сдобой, с перчиком. Слушай!
В Тамбове присудили к шлепке двух бандитов-мокрятников. Правильно присудили. У каждого человек по двадцать на душе. Тюрьма, конечно, переполнена: все камеры мужичьем набиты – повстанцев дочищали. И в смертной камере два старика сидят. Убрать их некуда, да и стоит ли на одну-то ночь! Сунули и бандитов туда же. Вот и решили бандиты последнюю ночку отгулять, с жизнью проститься. Но как? Водки не достанешь. Одно осталось: припугнули стариков и да и усладились их прелестями по тюремному способу… Ловко? Федор-то Михайлович эту «последнюю ночь приговоренного» из сердца своего калеными клещами рвал. А выходит-то все его муки ни к чему. Дело совсем просто стало. Ошибся маленько провидец наш великий.
Думаешь, тут и делу конец? Нет, браток, погоди. Дальше хлеще будет. Когда пришли ночью за бандитами: «выходи без вешшей которые…» – старики к ним: «Господа-товарищи, вам все одно не боле часу жисти осталось, а сапожки на вас новехонькие, ахвицерские, хромовые… Вы бы их нам пожаловали, за наше вам угождение… Время летнее, ножек не застудите»…
Не веришь? Оба они здесь теперь. Сами рассказывали. Могу их завтра с тобой познакомить. Посмотришь на них: да кто же это? Знаешь, кто? Калиныч с Платоном Каратаевым! – зашептал он мне на ухо. – Вот кто!
Глубоковский захлебнулся прорвавшим его смехом. Он давился им, всхлипывал, кашлял, повторяя меж душившими его спазмами:
– За сапожки… Платоша Каратаев… за хромовые…
Отдышался, вытер слезы, закурил.
– Так вот, всякое на Руси бывало! И дыба, и колесо, и «утро казни стрелецкой», и «сарынь на кичку», а такого не бывало вовек… А вы с детскими «ужасами Чека» носитесь… идиоты червивые… Маниловы!
Нет, ты представь только себе, Ширяев, я ли, ты ли, сунулись бы мы вот с такой темкой в любую редакцию в году этак 1870? Что было бы? Давай этот фарсик разыграем. Пришли бы в «Отечественные записки» к бородатому Щедрину… Он бы нас так «обличил»… и каких-нибудь пескарей, лещей или иную рыбицу с нас бы, с лжецов, выдумщиков, написал. Сунулись бы к Некрасову – приказал бы нас взашей выгнать: стонущего по острогам мужичка, дескать, порочим! К Каткову – вежливенько выставил бы и вразумительно Марк Аврелия или Сенеку по-латыни процитировал… К Тургеневу – побежал бы в подол Полины Виардо плакать… К Достоевскому – он бы в припадке три дня катался, а поверить… и он не поверил бы… даром, что бесов разглядел!
Вот мы и подошли к корню, к сердцевине моих анекдотиков… Их я в сердце своем записываю… В мозгу адским огнем выжигаю, как печать Каинову.
Помнишь, году, кажется, в двадцать втором сидели мы с тобой в «Домино». Грузинов с нами денатурку еще пил… Помнишь? Вышел Клюев на эстраду и по-своему, по-козлиному задьячковил:
Всепетая Матерь сбежала с иконы,Чтоб вьюгой на Марсовом поле рыдатьИ с Ольгою Псковской за желтые боныУсатым мадьярам себя продавать…
Ты и не заметил этого тогда, проморгал, а меня по сердцу резануло… Да ведь это же «Бесов» продолжение! «Если Бога нет, то какой же я капитан?» или старик Верховенский перед смертью: «Existe-t-elle, la Russie??» Вот тебе и «экзист»! Сбежала она, Русь-то, матушка, «всех скорбящих радости», прошлась по мукам, да завертела подолом на Марсовом поле… Ольга-то Псковская с Блоковской Катькой пляшет: