Николай Любимов - Неувядаемый цвет. Книга воспоминаний. Том 2
– Очень зло читал Белый вот эти строчки, – вспоминал Дмитрий Михайлович:
Переварив дары природыТупыми животами – мыПеретопатываем годы;И – утопатываем в тьмы.
Он воссоздавал трагедию последних лет жизни Сологуба, Петрополь как занялся в 17-м году со всех своих дворцовых концов, как запылал, отсверкивая в уже не гладкой глади торцов, так все еще полыхал, кроваво-красный и мерзлый.
Жена Сологуба, Анастасия Николаевна Чеботаревская, не вынесла ледяного пожара. Смерть Блока, смерть голодная, расстрел Гумилева и мука ожидания, когда же наконец ей и мужу разрешат покинуть Родину, которую она Родиной уже не ощущала (Сологуб подал прошение о командировке за границу с целью остаться там навсегда, но разрешение задерживалось, потому что незадолго перед тем выпросивший у Луначарского заграничную командировку Бальмонт не возвратился), – все это добило Чеботаревскую, и она повредилась в уме. Пыталась броситься в реку, но ей помешали. Доктора предписали Сологубу установить над ней неусыпный надзор. И все-таки Сологуб не уследил, Чеботаревская утопилась. Теперь уже помрачился разум у Сологуба. Он подолгу беседовал вслух с навеки ушедшей от него спутницей жизни и упрекал ее в том, что она покинула его – и в какое время!.. Он просил накрывать стол на два прибора и все говорил, говорил…
До смерти жены писавший стихи ежедневно, Сологуб за несколько месяцев после ее кончины не написал ни строчки. Но потом кастальский ключ все же забил в поэте. Это было знаком просветления.
И удивительно просто, просто до боли, читал Дмитрий Михайлович первые стихи Сологуба, вылившиеся у него из души после молчания и посвященные ей:
1921 (конец) – улицы —
КОЛЫБЕЛЬНАЯ
В мире нет желанной цели,Тяжки цепи бытия.Спи в подводной колыбели,Настя бедная моя.
Вот окно мое высоко,Над тобою я стою.Снял я мантию пророка
И, как няня» я дою:Баю-баюшки – баю.Бай мой» бай, волшебник-бай,Настю тихо покачай.
В муках дни твои сгорели,И не спас тебя и я.Спи в подводной колыбели,Настя милая моя.
Подняла над волейРока Волю гордую свою.Спи спокойно, спи глубоко,Над тобою я пою:Бай мой, бай» кудесник-бай,Настю тихо покачай.
Вспомни, звук моей свирели
Был усладой бытия.Спи в подводной колыбели»Настя милая моя.До уставленного срокаСядь в надзвездную ладью,Унесись со мной высоко,И спою тебе в раю:Баю-баюшки-баю.Светозарный Божий Май,Настю в светах покачай.
30/XI – 13/XII – 1921
Сняты все мантии – мантия пророка, мантия чародея, мантия учителя жизни» мантия декадента. Перед нами ничем не защищенный человек один на один со своим горем. Он стоит у себя в комнате и смотрит в окно. А внизу, в «подводной колыбели», – она.
Но у Сологуба была не только мантия, но и сердце, и разум пророка. И священным, пророческим гневом звучали у Дмитрия Михайловича вот эти сологубовские строки:
Грабеж, убийства и пожары,Тюрьма, петля, топор и нож —Вот что, Россия, на базарыВсемирные ты понесешь.
Я твердил себе эти строки, когда орды «победителей» и грабителей хлынули на Балканы, в Восточную Германию, в Чехословакию, в Венгрию, с воронье-дикарской жадностью на все блестящее унизывая отнятыми у мирных жителей часами, кольцами» браслетами все места своего тела, вплоть до причинного, когда в Болгарии повесили Петкова, а в Чехословакии – Сланского, когда в Чехословакии выбросили из окна Масарика, когда в Венгрии давили танками безоружных.
К человеческим слабостям Дмитрий Михайлович был снисходителен. Он не терпел насилия, не терпел всяческих проявлений неуважения к человеческой личности. Рассказывал, что однажды в Ленинграде бросился с кулаками на театрального швейцара, державшего публику на холодном ветру только для того, чтобы показать свою «власть».
Это был человек совершенной душевной чистоты и негнущейся стойкости. Следователь спросил у него, кто бывал у Иванова-Разумника и о чем преимущественно велись у него разговоры. Дмитрий Михайлович ответил:
– Даже если бы мы собиралися (он употреблял этот старославянский суффикс), собиралися для того, чтобы читать «Евгения Онегина», я все равно бы вам не сказал, кто при этом присутствовал и у кого происходили чтения.
Он с гадливостью вспоминал «героев» процессов, оговаривавших друг друга, вспоминал, что в ярославской тюрьме политические объявили бойкот Суханову (Гиммеру) за то, как он держал себя в 31-м году на процессе «Союзного бюро меньшевиков».
Летом 36-го года моя мать прочла в газете письма Дзержинского, опубликованные по случаю десятилетия со дня его смерти. Дзержинский писал, что он на «адской работе», что он измучен, что он с наслаждением ушел бы в Наркомпрос, ведал бы детскими учреждениями. Моя мать заговорила об этом с Дмитрием Михайловичем в таком духе, что, значит, мол, Дзержинский был все-таки не чета Ягодам, раз он тяготился своими обязанностями.
– Милая Елена Михайловна! Он – председатель ВЧК, – напомнил Дмитрий Михайлович.
– Вы правы, Дмитрий Михайлович, этим все сказано, – согласилась моя мать.
Я до известной степени симпатизировал «любимцу всей партии», как назвал его Ленин, Николаю Ивановичу Бухарину – за то, что он был против «военно-феодальной эксплуатации» крестьянства, как он определил политику Сталина в деревне (см. резолюцию Объединенного заседания Политбюро и Президиума ЦКК по внутрипартийным делам от 9 февраля 1929 года), за то, что он противопоставлял душегубству раскулачиванья мирное врастание кулака в социализм. «Мы ему (кулаку. – Н. Л.) оказываем помощь, но и он нам, – писал Бухарин в статье “О новой экономической политике и о наших задачах”. – В конце концов, может быть, и внук кулака скажет нам спасибо, что мы с ним так обошлись». Платформа «правой оппозиции» (Бухарина, Рыкова и Томского) представлялась мне и наиболее разумной, и наиболее человечной из всех большевистских платформ. Я высказал это Дмитрию Михайловичу.
– А все-таки Бухарин чем-то напоминает Петра Степановича Верховенского. Вы не находите? – спросил Дмитрий Михайлович и насмешливо сверкнул стеклами пенсне.
Много-много лет спустя я перечитывал «Злые заметки» Бухарина[28], в которых он сравнил Есенина с Барковым, договорился до того, что русская дореволюционная литература «не могла не быть, в лучшем случае, радикально-мещанской», и, комментируя строку из стихотворения Павла Дружинина «Российское»: «И в каждой хате есть царевна…», злорадно напомнил, что царевны «в свое время были немного постреляны…»
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});