Евгения Гутнова - Пережитое
Беззащитность, враждебное окружение, не только не знавшее сочувствия, но готовое кричать «ату» всем, кто попал под этот страшный каток, безысходность отчаяния и тоскливого ожидания без какой-либо возможности сопротивления — все это казалось страшным кошмаром, дикой небывальщиной, которую невозможно было ни понять, ни объяснить.
16 марта 1938 года арестовали Эльбруса. Произошло это при странных обстоятельствах: его вызвали с работы в районное отделение НКВД якобы по делам службы. Он позвонил мне часа в два дня, — сказал, что идет туда, и больше не пришел. Обыска ни у нас, ни в его комнате на Пресне, где он был прописан, не производили. Я ждала его до шести часов утра следующего дня, весь день и всю ночь, не смыкая глаз. Это был один из самых страшных дней моей жизни, навсегда оставшийся в памяти. Я ждала, переходя от отчаяния к надежде и снова к отчаянию, что вот-вот придут и за мной, плакала и переставала, жадно ловя звуки, доносящиеся с улицы. В шесть часов стало ясно, что он не придет. Слез у меня уже не было, я свалилась и уснула. Проснулась вечером и ощутила себя другим человеком: в двадцать три года, у меня на руках остался восьмимесячный ребенок, больная мать при стипендии четыреста рублей (по теперешнему сорок). Муж мой исчез в бездне. Я боялась его искать, чтобы не арестовали и меня — теперь мне страшнее всего было оставить Лешу круглым сиротой, а до этого был один шаг.
Я поступила плохо, но, пока Эльбрус отсутствовал, я не пыталась его искать, передавать ему передачи, узнавать, где он. Ведь вокруг меня каждодневно происходили страшные трагедии; уводили отцов и матерей, а детей забирали в детские дома, меняли им фамилии, навсегда лишали семьи! Как же мне быть? И я решила выждать, ждать своей судьбы.
Кругом разверзалась земля, и не оставалось надежды на спасение. Как можно было жить в эти месяцы, когда и дома, и в университете меня окружало одно и то же — аресты, «враги народа», всеобщий страх? Как можно было есть, пить, спать, учиться, заботиться о Леше и маме в ежеминутном ожидании какой-то еще более страшной катастрофы? Каждый день, укладываясь спать, я молилась неизвестно кому, чтобы за мной не пришли ночью. Я взяла честное слово с Женечки, что, если меня арестуют, она заберет Лешу и вырастит его.
А в университете ежедневно гремели комсомольские собрания, на которых жены публично отказывались от мужей, дети — от отцов и матерей, сестры — от братьев. Кто не отказывался, тому грозили исключения, кары! Мало кто находил в себе мужество устоять. Люди были раздавлены нравственно, и не только самим фактом утраты близких, превращения их во «врагов народа», но и страшной общественной атмосферой, неумолимым «общественным мнением» и необходимостью сносить все молча, ни с кем не делясь — это было опасно. Система доносов, подглядывания, подслушивания царила во всех углах нашего некогда милого истфака. Теперь господствовало мрачное молчание или наигранно деловые разговоры о лекциях и экзаменах. Ближе к лету арестовали Рувима, и он исчез на долгие годы.
Я старательно училась. Теперь мне надо было скорее кончить истфак, устроиться на работу, чтобы иметь заработок. Завершался четвертый год моей учебы.
Но даже в том адском бедламе, в котором я жила, находились люди, сохранявшие ясную голову и трезвый взгляд, сумевшие остаться достойными и мужественными перед лицом разыгравшихся трагических событий. Среди наших товарищей-коммунистов были и такие, кто старался смягчить и разрядить невыносимую атмосферу, помочь пострадавшим хотя бы морально, добрым словом, вместо того, чтобы кричать «ату». С признательностью вспоминаю я старшего товарища коммуниста Колю Кубанина (пропавшего потом на войне), демонстративно здоровавшегося за руку при встрече со всеми, оказавшимися «вне закона», а порой успокаивавшего их тем, что приговора еще нет, что судьба их близких еще не решена; Гришу Шокина, взрослого, рябоватого мужчину, чем-то напоминавшего чеховского Епиходова, который у всех на виду стоял со мной, Славой, иногда разговаривал, ходил провожать нас домой.
С глубокой благодарностью вспоминаются и те люди, что волею судеб оказались в этот момент во главе нашего истерзанного факультета, — Зоя Васильевна Игумнова и наш сокурсник, ее заместитель по учебной части Вася Чивилев. Испытывая страшное давление сверху, они тем не менее, ловко лавируя, где осторожностью, где хитростью вели потрепанный в бурях, притихший корабль нашего факультета через шхеры и подводные камни, спасая его от полной катастрофы. И спасли, выведя в конце концов на безопасное место без особых потерь: никто не был исключен из университета (кроме арестованных), все как-то уцелели в этой буре.
Нашлись добрые люди и для меня лично. Когда Эльбруса арестовали, я сначала никому на истфаке об этом не рассказала, пользуясь тем, что его взяли не из дома и без обыска. Это давало мне повод делать вид, что может быть, его вовсе не арестовали, а используют в каком-то деле. Но время шло и я в конце концов решила сообщить об этом профоргу нашего курса, ныне покойному Мише Шарову (впоследствии известному журналисту-международнику). Миша дружил со мной (я была профоргом группы и находилась в его ведении) и, как потом он говорил, даже был в меня немного влюблен. На мое сообщение он отреагировал спокойно, сказал, чтобы я никому больше об этом не говорила, а, если кто будет спрашивать, отвечала бы, что ничего неизвестно и, возможно, он где-то в командировке. Однако наш парторг Исай Динерштейн, пронюхав где-то о моих делах, вызвал меня и стал настаивать на публичном «отречении», угрожая что в противном случае после окончания истфака, мне не получить работы. Пришлось опять идти к Мише, который сказал, что раз я не член партии и не комсомолка, а всего лишь член профсоюза, то и «подвластна» только ему, так что, если Исай будет ко мне приставать, чтобы я переадресовала его к нему. Я так и сделала. Между ними произошел крупный разговор, но Динерштейн от меня отстал. Мне потом всегда с благодарностью вспоминались люди, оказавшиеся достаточно самостоятельными и смелыми (а для этого тогда нужна была смелость!), чтобы совершать эти скромные подвиги.
Добрые люди помогали мне и дома. М.Г.Багратион, пользуясь тем, что комната Эльбруса не была опечатана, добывала оттуда краски, дорогую бумагу и потихоньку продавала их, отдавая мне столь необходимые деньги. Друзья Эльбруса — Толя Шпир, В.С.Резников, С.М.Чехов и другие, когда их вызывали в НКВД и допрашивали об Эльбрусе, все говорили о нем самое хорошее. Неожиданно вдруг объявился Гаврюшка. Хотя я его сразу предупредила о своем положении и о том, что лучше ему обходить меня подальше, и хотя у него уже была в это время жена, он снова зачастил ко мне, предлагал деньги (я, конечно, не брала), приносил Леше игрушки, звал меня в кино и театры, повторял мне, что если Эльбрус не вернется (а это было тогда нормой), то он готов все бросить и жениться на мне, так как по-прежнему меня любит. Я меньше всего помышляла о таком исходе, но его преданность и бесстрашие меня трогали. В эту тяжелую весну началась моя настоящая, на всю жизнь дружба с Женей, когда я до конца почувствовала в ней самого близкого друга, сестру по духу. Они с Изой и Николаем жили в тот год в небольшой комнате на станции Лось, где им удалось прописаться. Но работала Женя в Москве, в пединституте, преподавала английский язык, а Николай был архитектором в Мострамвайтресте. Я часто ездила к ним с Лешенькой, которого все они обожали: он и в самом деле рос прелестным мальчуганом, хорошеньким и умным. Женя часто бывала у нас. Во время сессии, когда Леша не давал мне заниматься, Женечка по целым дням сидела с ним, пока я готовилась к очередному экзамену. Если бы не она, не сдать бы мне экзамены за четвертый курс все на «отлично». Последний — по новейшей истории — я сдавала со страшнейшей зубной болью, но все же сдала и прибежала домой счастливая, после чего пошла рвать зуб. Так закончился мой четвертый курс на истфаке.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});