Некрасов. 2-е изд - Николай Николаевич Скатов
О ты, кого я с ужасом бежал,
Кому с любовью рвался я в объятья,
Кому чистосердечно расточал
Благословенья и проклятья, —
Тебя уж нет! На жизненной стезе
Оставив след загадочный и странный,
Являясь ангелом в грозе
И демоном у пристани желанной, —
Погибла ты… Ты сладить не могла
Ни с бурным сердцем, ни с судьбою
И, бездну вырыв подо мною,
Сама в ней первая легла…
Ругаясь буйно над кумиром,
Когда-то сердцу дорогим,
Я мог бы перед целым миром
Клеймом отметить роковым
Твой путь. Но за пределы гроба
Не перешла вражда моя,
Я понял: мы виновны оба…
Но тяжелей наказан я!
В большей мере условна вторая часть — на каторге. Есть во второй, «каторжной» части герой — Крот (очевидно, политический) с чертами страстотерпца, подвижника, пробуждающего в несчастных озверевших товарищах людей. Поэма, особенно во второй, в известной мере главной части, романтична. И в этом смысле она действительно «итальянская». Наверное, «отрыв» от реальной отечественной действительности помогал писать и закончить на идеальной итальянской почве эту русскую романтическую поэму.
«Идеальные» же вершины Италии помогли Некрасову как никогда высоко подняться и на русскую «идеальную» вершину — к Пушкину.
Грубо говоря, в поэме «новое» содержание, пестрое и разнообразное, «низкое» облеклось в «старую» форму пушкинской романтической поэмы. Она и началась-то еще в России как стихотворение «Совет» — «подражание Пушкину». В поэме антипушкинское содержание с почти прямой полемикой (картины Петербурга, например) все же реализовалось в пушкинской форме:
О город, город роковой!
С певцом твоих громад красивых,
Твоей оградой вековой,
Твоих солдат, коней ретивых
И всей потехи боевой,
Плененный лирой сладкострунной,
Не спорю я: прекрасен ты.
В безмолвье полночи безлунной,
В движенье гордой суеты!..
. . . . .
Всё так. Но если ненароком
В твои пределы загляну,
Купаясь в омуте глубоком,
Переживая старину,
Душа болит. Не в залах бальных,
Где торжествует суета,
В приютах нищеты печальных
Блуждает грустная мечта.
Не лучезарный, золотистый,
Но редкий солнца луч… о нет!
Твой день больной, твой вечер мглистый,
Туманный, медленный рассвет
Воображенье мне рисует…
Некрасов работал самозабвенно: «24 дня ни о чем не думал я, кроме того, что писал. Это случилось в первый раз в моей жизни — обыкновенно мне не приходилось и 24 часов остановиться на одной мысли. Что вышло, не знаю…»
Некрасов — великий поэт — действительно проник в тайну другого великого поэта — Пушкина. И речь не о внешних приметах стихов: так после Пушкина писала почти вся русская поэзия. Некрасов писал как Пушкин. Это действительно было чудо: «Эго случилось в первый раз в моей жизни». Еще бы — побыть Пушкиным! Некрасов это сумел. Недаром Тургенев с его безотказным, почти абсолютным музыкальным, поэтическим — во всяком случае на пушкинское начало — слухом иной раз проговаривался о некрасовских стихах: «пушкински хороши». А здесь — целая поэма! И — «пушкински хороша». Но, строго говоря, это довольно двусмысленный комплимент некрасовским стихам. И недаром уже при восприятии собственно некрасовских стихов тургеневский слух иной раз сбивался, а потом и совсем сбился.
Смятенность Некрасова («что вышло, не знаю…») понятна. «Вышла» прекрасная, но не «своя» поэма. Внешним поводом к тому, что поэма наконец скомкалась, послужили известия из России об уже последовавших цензурных гонениях и, значит, о возможности новых. Но внутренне, возможно, пришло ощущение, что пишется уже про свое, но не свое. Тем не менее на пути к своему, к своей поэзии вообще и к своей поэме в особенности «Несчастным» принадлежит важное место, как и всему у Некрасова заграничному, прежде всего «итальянскому» периоду. Именно за границей, как то часто бывало у русских писателей, главным образом у Гоголя, рождалось особое новое ощущение и знание России в ее целом, в ее, как говаривали в девятнадцатом веке, субстанциальных особенностях. «Верю теперь, — пишет Некрасов Тургеневу, — что на чужбине живее видишь Родину».
В рождении такого видения у Некрасова, в возможности такого общего взгляда из «прекрасного далека» заграница имела второе после войны решающее значение. Именно война и заграничное пребывание заставляли по-новому и в целом видеть Россию. Это ощущение и знание немедленно проявились по возвращении на родину. И проявились двояко.
В свое время, в анкете 1919 года, Александр Блок, отвечая на вопрос о народолюбии Некрасова, ответил: «Оно неподдельное и настоящее, то есть двойственное (любовь — вражда)…»
Если это так, то такая двойственность сказалась в стихах сразу по возвращении. С «идеальных» высот пришлось буквально опускаться в дерьмо, что поэт и засвидетельствовал.
«А надо правду сказать, — пишет он летом 1857 года из Петергофа Тургеневу, — какое бы унылое впечатление ни производила Европа, стоит воротиться, чтобы начать думать о ней с уважением и отрадой. Серо, серо! Глупо, дико, глухо — и почти безнадежно… Что до меня, я доволен своим возвращением. Русская жизнь имеет счастливую особенность сводить человека с идеальных вершин, поминутно напоминая ему, какая он дрянь, — дрянью кажется и все прочее и самая жизнь — дрянью, о которой не стоит много думать».
И все-таки!
«И все-таки я должен сознаться, что сердце у меня билось как-то особенно при виде «родных полей» и русского мужика». В письме «родные поля» в двусмысленных кавычках. В стихах все кавычки снялись. Именно в это время, именно после Италии впервые в некрасовских стихах