Василий Аксенов - «Ловите голубиную почту…». Письма (1940–1990 гг.)
Спустя несколько лет он описал эту ситуацию в другом своем романе «Скажи изюм» (1985, издательство «Ардис»), главный герой которого известный фотограф Максим Огородников имеет много общего с самим Аксеновым, а под именем Алика Конского выведен Иосиф Бродский. Вместо романа «Ожог» речь там идет о фотоальбоме Огородникова «Щепки», печатать который отказывается президент американского издательства «Фараон» Даглас Семигорски. Отказ издательства вызван уничижительной рецензией Алика Конского[577], старого друга Огородникова.
После появления в печати романа «Скажи изюм» вся эта история с «Ожогом» стала предметом обсуждений, толков, слухов и домыслов в литературной среде, как в эмиграции, так и в России (в середине восьмидесятых зарубежные издания на русском языке все чаще пересекали государственную границу Советского Союза).
Но художественное произведение есть художественное произведение, а подлинные обстоятельства происшедшего оставались неизвестными.
Аксенов так никогда и не простил Бродскому той роли, которую тот сыграл в истории с публикацией одного из любимейших его романов. И уже в самые последние годы жизни, если речь заходила о нашем пятом нобелевском лауреате, не мог скрыть давней обиды. Правда, поскольку острота момента давно миновала, он высказывался об этом в спокойном тоне, немногословно, но не скрывая горечи.
Василий Аксенов – Иосифу Бродскому[578]
29 ноября 1977 г., Ajaccio[579].
Дорогой Иосиф! Будучи на острове, прочел твои стихи об острове[580] и естественно вспомнил тебя. У меня сейчас протекает не вполне обычное путешествие, но, конечно же, не об этом, Joe[581], я собираюсь тебе писать. Собственно говоря, не очень-то и хотелось писать, я все рассчитывал где-нибудь с тобой пересечься, в Западном ли Берлине, в Париже ли, так как разные друзья говорили, что ты где-то поблизости, но вот не удается и адрес твой мне неведом, и так как близко уже возвращение на родину социализма, а на островах, как ты знаешь, особенно не-<…> – делать, как только лишь качать права с бумагой, то оставляю тебе письмо в пространстве свободного мира.
Без дальнейших прелюдий, хотел бы тебе сказать, что довольно странные получаются дела. До меня и в Москве и здесь доходят твои пренебрежительные оценки моих писаний. То отшвыривание подаренной книжки, то какое-то маловразумительное, но враждебное бормотание по поводу профферовских публикаций. Ты бы все-таки, Ося, был бы поаккуратнее в своих мегаломанических[582] капризах. Настоящий гордый мегаломан, тому примеров передо мной много, достаточно сдержан и даже великодушен к товарищам. Может быть, ты все же не настоящий? Может быть, тебе стоит подумать о себе и с этой точки зрения? Может быть, тебе стоит подумать иногда и о своих товарищах по литературе, бывших или настоящих, это уж на твое усмотрение?
Народ говорит, что ты стал влиятельной фигурой в американском литературном мире. Дай Бог тебе всяких благ, но и с влиянием-то надо поэту обращаться, на мой взгляд, по-человечески. Между тем твою статью о Белле в бабском журнале[583] я читал не без легкого отвращения. Зачем так уж обнаженно сводить старые счеты с Евтухом и Андрюшкой? Потом дошло до меня, что ты и к героине-то своей заметки относишься пренебрежительно, а хвалил ее (все это передается вроде бы с твоих собственных слов) только лишь потому, что этого хотел щедрый заказчик. Думаю, не стоит объяснять, что я на твои «влияния» просто положил и никогда не стал бы тебе писать, ища благоволения. И совсем не потому, что ты «подрываешь мне коммерцию», я начинаю здесь речь о твоей оценке.
В сентябре в Москве Нэнси Мейзелас[584] сказала мне, что ты читаешь для Farrar Straus&Giroux[585]. До этого я уже знал, что какой-то м<–>, переводчик Войновича, завернул книгу в Random House[586]. В ноябре в Западном Берлине я встретился с Эмкой Коржавиным[587] и он мне рассказал, что хер этот, то ли Лурье то ли Лоренс – не запомнил, – так зачитался настоящей диссидентской прозой, что и одолеть «Ожога» не сумел, а попросил Эмкину дочку прочесть и рассказать ему, «чем там кончилось». И наконец, там же в Берлине, я говорил по телефону с Карлом[588] и он передал мне твои слова: «„Ожог“ – это полное говно». Я сначала было и не совсем поверил (хотя учитывая выше сказанное и не совсем не поверил) – ну, мало ли что, не понравилось Иосифу, не согласен, ущемлен «греком из петербургской Иудеи»[589], раздражен, взбешен, разочарован, наконец, но – «полное говно» – такое совершенное литературоведение! В скором времени, однако, пришло письмо от адвоката, в котором он мягко сообщил, что Нэнси полагает «Ожог» слабее других моих вещей. Тогда я понял, что это ты, Joe, сделал свой job[590].
«Ожог» для меня пока самая главная книга, в ней собран нравственный и мыслительный и поэтический и профессиональный потенциал за очень многие годы, и потому мне следует высказать тебе хотя бы как оценщику несколько соображений.
Прежде всего: в России эту книгу читали около 50 так или иначе близких мне людей[591]. Будем считать, что они не глупее тебя. Почему бы нам считать их глупее тебя, меня или какого-нибудь задроченного Random House?
Из этих пятидесяти один лишь Найман отозвался об «Ожоге» не вполне одобрительно, но и он был весьма далек от твоей тотальности. Остальные высоко оценили книгу и даже высказывали некоторые определения, повторить которые мне мешают гордость, сдержанность и великодушие, т. е. качества, предложенные тебе в начале этого письма, бэби.
С трудом, но все-таки допускаю, что ты ни шиша не понял в книге. Мегаломаническое токование оглушает. Сейчас задним числом вспоминаю твои суждения о разных прозах в Мичигане, с которыми спорить тогда не хотел, просто потому что радовался тебя видеть. Допускаю подобную глупую гадость по отношению к врагу, само существование которого ослепляет и затуманивает мозги, но ведь мы всегда были с тобой добрыми товарищами. Наглости подобной не допускаю, не допустил бы даже и у Бунина, у Набокова, а ведь ты, Иосиф, ни тот ни другой.
Так как ты еще не написал и половины «Ожога» и так как я старше тебя на восемь лет, беру на себя смелость дать тебе совет. Сейчас в мире идет очень серьезная борьба за корону русской прозы. Я в ней не участвую. Смеюсь со стороны. Люблю всех хороших, всегда их хвалю, аплодирую. Корона русской поэзии, по утверждению представителя двора в Москве М. Козакова, давно уже на достойнейшей голове. Сиди в ней спокойно, не шевелись, не будь смешным или сбрось ее на <–>. «Русская литература родилась под звездой скандала», – сказал Мандельштам. Постарался бы ты хотя бы не быть источником мусорных самумов.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});