Светлана Алексиевич - У войны - не женское лицо
Потом он стал меня посылать к станции. Научил, что надо запоминать. Я тихонько прокрадусь к кустам и до ночи там ховаюсь, считаю, сколько составов прошло. Запоминаю, что везут, оно видно: оружие везут, танки или живой силы состав едет. Кусты недалеко от железной дороги были, немцы их на день раза два-три простреливали.
- А не страшно было?
- Я маленькая, проберусь всегда так, что меня никто не заметит. А тот день я хорошо помню. Отец два раза пытался выехать с хутора. Надо было пробраться в лес, где его ждали партизаны. Два раза он выезжал, и два раза его возвращали патрули. Стало темнеть, вижу, ходит по двору, переживает... У него, вот что я запомнила, щетина к вечеру выросла, черный весь стал. Зовет меня: "Марийка..." А мать в голос: "Не пущу дитя!" Оттягивает меня от отца...
Но я побежала через лес тихонько. Я там все дорожки знала, правда, темноты боялась. Партизан нашла, они ждали, все передала, что отец сказал. А когда возвращалась назад, уже светать начало. Как обойти немецкие патрули? Кружила по лесу, провалилась в озеро, пиджак отцовский, сапоги, все утонуло, как сама выбралась из полыньи, не помню...
К утру началась у меня горячка. Как легла я тогда, так уже с кровати и не встала. Мать отвары травяные готовила, другой помощи не было. Врачей не было. И ноги отнялись. Десять операций после войны сделали, была в санатории, лечилась...
Иосиф Георгиевич:
- Два года назад умерла жена. Умирала в сознании. Все, видел, простила мне... А Марию, понял, не простила. Ни себе, ни мне не простила. Так и умерла...
Иосиф Георгиевич провожал меня короткой дорогой, "Напрастки", до самой автобусной остановки. Шли через весенний цветущий сад. "В войну посадил. Люди умирали, а я сад посадил. Так хотелось жить..." Сад цвел густо, одним белым букетом, белым до печали, как голова хозяина.
Что поражает почти во всех рассказах: горе почувствовали общее, хотя у каждого был свой жребий, свою страшную взятку война не сразу взяла у всех. Не найдется семьи, которую бы она обошла, но тогда, поначалу, многих пощадила. Но и те, кого пощадила, и кого нет, все равно почувствовали себя как что-то одно, как что-то неразделимое, цельное. Вот эта удивительная человеческая общность и стала тем, чему под силу оказалось вынести все и победить.
Горе чувствовали общее, а ответственность за то. что будет дальше, как пойдет, каждый брал на себя: и мужчина, и ребенок, и старик, и женщина. "Потом говорили, что отца оставили, что было задание. Никто нас не оставлял. Мы сами решили. Я не помню, чтобы была паника. Было большое горе - это да. Но паники не было. Все верили, что победа будет наша, - рассказывала партизанка Валентина Павловна Кожемякина. - В первый день, когда вошли немцы в нашу деревню, отец играл вечером на скрипке "Интернационал". Ему хотелось что-то такое сделать. Какой-то протест..."
Счет у врага был один: и за взорванный эшелон, и за спрятанного раненого, и за кусок хлеба, переданный партизанам, - смерть тебе, твоим близким! И за малое платили самым великим. На оккупированной врагом территории у мужества было тысяча лиц. И - бульба дробненькая на столе - как мера всех мер, последнее, что оставалось в крестьянской хате. Последнее, что отдавали.
Александра Никифоровна Захарова, единственная женщина - партизанский комиссар, комиссар двести двадцать пятого полка Гомельской области:
"Помню... На всю жизнь запомнила... Как раненые ели ложками соль. Как в строю называют фамилию, боец выходит и падает вместе с винтовкой от слабости.
Народ нам помогал. Если бы не помогал, то партизанское движение не могло бы существовать. Иной раз со слезами, но все-таки отдают. Так и говорил:
- Деточки, деточки, вместе будем горевать, победу ждать.
Последнюю дробненькую бульбу высыпят, дадут хлеба. Один говорит: "Я столько-то дам", тот - "Столько". - "А ты, Иван?" - "А ты, Мария?" - "Как все, так и я, но у меня ж дети..." Часто они плачут, и мы плачем.
Что мы были бы без населения? Целая армия в лесу, но без них мы бы погибли, они же сеяли, пахали, чтобы себя и детей кормить, чтобы нас кормить, одевать всю войну. Ночью пахали, пока не стреляют. Я помню, как пришли в одну деревню, а там хоронят старого крестьянина. Его ночью убили. Жито сеял... Так зажал зерна в руке, что разогнуть ему пальцы не смогли. С зернами его в землю и положили...
У нас же оружие, мы могли защищаться. А они? За то, что бохан хлеба дал партизану, - расстрел, я переночевала и ушла, а если кто донесет, что я в этой хате ночевала, - им всем расстрел. А там женщина одна, без мужика, а с ней ее трое маленьких детей. У нее дети, она же не прогоняла, когда мы придем, и печку вытопит, и обстирает нас... Она нам последнее отдаст: "Ешьте, хлопчики". А бульба весной дробненькая-дробненькая, как горошины. Мы едим, а дети на печи сидят, плачут. Горошины эти последние... Я бы всем женщинам, которые кормили, одевали нас в тылу... Я бы им какую-то медаль придумала. Они такое же ветераны войны, как фронтовики и партизаны. Что бы мы без них сделали в войну? А после войны что бы мы сделали без детей, которых они одни вырастили, когда мужья воевали? У многих мужья погибли. Я этих женщин до конца жизни не забуду...
После войны я встречалась с Александрой Михайловной Коллонтай. Она спрашивала, часами заставляла меня рассказывать - ее интересовало, как люди жили в лесу не день, не два, а годы. Как они были друг с другом? Эта война, бои, ужасы - как то сказывалось на отношениях людей? На женских чувствах, на чувствах мужчин к женщине? Она слушала и поражалась, какие у нас люди. Она говорила, что таких людей победить нельзя".
Из воспоминаний минской подпольщицы Веры Григорьевны Седовой:
"Первый раз принесли мне листовки. Я зашила их в подушку. Мама стелила постель и нащупала. Распорола подушку и увидела эти листовки. Стала плакать. "Ты себя погубишь и меня". Потом я хотела отправить ее в партизанскую зону, она не захотела: "Я Веру не брошу". Она помогала мне.
Ко мне часто приезжали партизанские связные. Распрягут лошадь, это же все видят. Что вы думаете, люди не видели? Видели и догадывались. Я говорила, что это от брата, из деревни. Но соседи хорошо знали, что у меня никакого брата в деревне нет. Я им благодарна, я всей нашей улице должна поклониться. Одного только слова было достаточно, чтобы мы погибли, вся семья. Стоило только пальцем ткнуть в нашу сторону. Но никто же этого не сделал. После войны они говорили, что знали, кто ко мне приезжал..."
Партизанка Вера Сафроновна Давыдова вспомнила такой случай:
"Зашли мы в хату, а там ничего нет, две голые обструганные скамейки и стол стоит. Даже кружки, кажется, не было воды напиться. Все у людей забрали. И только икона в углу, и рушник на ней висит.
Сидят дед с бабкой. Один наш партизан снял сапоги, портянки такие рваные, он из закрутить уже не может. А дождь, а грязь, а сапоги рваные. И вот эта бабка подходит к иконе, снимает рушник и отдает ему: "Детка, а как же ты пойдешь далей?" А больше ничего в этой хате нет..."
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});