Быль об отце, сыне, шпионах, диссидентах и тайнах биологического оружия - Александр Давыдович Гольдфарб
Полет был длиной в четыре часа. Я сидел и размышлял, насколько моя деятельность навредила отцу. Среди эмигрантов бытовало мнение, что, чем больше шуму идет вокруг отказника, тем выше его шансы выбраться на свободу. С этой точки зрения мне удалось раскрутить имя отца настолько, насколько возможно. Но теперь получалось, что единственное, чего я добился, это до предела разозлил Контору. Сейчас, когда холодная война вышла на новый виток, Контора, безусловно, с ним расправится. Может быть, не стоило ворошить осиное гнездо? С другой стороны, мой старик долго не протянет, и терять особенно нечего. Когда я уезжал из Москвы в 1975 году, таможенник мне предрек: «Ты никогда не увидишь семью». Теперь, 11 лет спустя, похоже, его предсказание сбылось.
* * *
Самолет продолжал путь над Атлантикой. Я был погружен в грустные мысли. Внезапно Саша Слепак объявил: «Сейчас начнется стрельба по советским мишеням». Он скатал в комочек размоченный в чае кусок бумажной салфетки с явным намерением запустить его в советского посла. Саша всегда слыл скандалистом, но мне не верилось, что он это сделает. Он просто ждал моей реакции; хотел сказать, что мы не можем упустить такую возможность – заловить советского посла в присутствии журналистов.
– Подожди, Саша, не валяй дурака, – сказал я. – Давай попробуем что-нибудь более конструктивное.
Я взял лист бумаги и написал несколько слов по-русски:
«Господин посол!
Мы, представители правозащитного движения в эмиграции, сидящие позади Вас в 10-м ряду, пользуемся случаем, чтобы задать Вам вопрос о судьбе наших родных и друзей, подвергающихся в Советском Союзе незаконным преследованиям в нарушение Всеобщей декларации прав человека и Хельсинкских соглашений:
Владимира Слепака, 17 лет добивающегося права на выезд в Израиль Давида Гольдфарба, которому отказывают в лечении угрожающей жизни болезни за то, что он отказался участвовать в провокации против американского журналиста Данилова
Анатолия Марченко, держащего голодовку во Владимирской тюрьме за право считаться политическим заключенным.
А. Слепак, А. Гольдфарб и Л. Алексеева».
Я встал с места, подошел к Дубинину и театральным жестом протянул ему записку, громко сказав по-русски:
– Господин посол, у меня для вас письмо!
– Отправьте в посольство, – отрезал Дубинин и отвернулся. Его советник что-то зашептал ему на ухо.
Тем не менее цель была достигнута. Несколько журналистов обступили меня в проходе и стали интересоваться, о чем я говорил с послом и что было в записке. Мы стали по очереди давать интервью. Ник Данилов оторвался от своей газеты и внимательно следил за происходящим. Внезапно Дубинин встал и направился к нашей группе.
– Я готов ответить на ваши вопросы.
Наступила многозначительная пауза. Обступившие нас журналисты моментально оценили значение происходящего. До этого момента советские представители категорически отказывались вступать в полемику с эмигрантами – все мы считались предателями родины, находящимися на службе у ЦРУ.
Я достал из кармана свою записку и молча протянул Дубинину.
– Я слышал об этих случаях, но не знаю подробностей. Прежде чем я смогу ответить вам по существу, мне нужно навести справки.
Мы смотрели на него, разинув рот. Дубинин, довольный произведенным впечатлением, продолжал вполне миролюбивым тоном:
– Я буду рад возможности обсудить это с вами. Приходите на следующей неделе ко мне в посольство, и мы поговорим.
Первой от шока оправилась Люда Алексеева.
– Господин посол, – сказала она. – Если вы серьезно, то мы готовы приехать к вам в любое время и предоставить вам всю информацию. Только хочу заметить, что если это затянется надолго, то Марченко может умереть в тюрьме, что не пойдет на пользу престижу СССР[61].
– В СССР 11 тысяч отказников, – добавил Саша Слепак.
– И сотни политзаключенных, – сказала Люда.
– Я же сказал, что мы готовы обсуждать эти вопросы. А вам советую с доверием отнестись к нашему новому курсу. Посмотрите на наше руководство – молодое, динамичное, интеллектуальное. А вы по-прежнему стремитесь все и вся обличать, застыли, можно сказать, на старых позициях.
Наша дискуссия, к вящему удовольствию столпившихся вокруг журналистов, продолжалась около 30 минут, вплоть до объявления посадки.
– Выпустите Сахарова из Горького, – сказал я напоследок. – И тогда вам поверят.
Прощаясь с Сашей и Людой в аэропорту Кеннеди, мы договорились на следующей неделе съездить к Дубинину. Наутро в газетах появились сообщения о наших «беспрецедентных» переговорах над Атлантикой. Но в посольство я так и не попал – на следующий день отпустили моего отца.
* * *
«Среда, 15 октября 1986 года, – написал отец вскоре после приезда[62], – началась, не предвещая никаких событий. Обход доктора с утра, обед, принесенный женой, ничто не отличалось от рутины, к которой я привык за 4 месяца пребывания в больнице. Дело Данилова закончилось, Ник и Рут – в безопасности в Вермонте. Никто не проявлял интереса ко мне после интервью ТАСС.
Я уснул и был разбужен около пяти вечера директором института, профессором Кузиным.
– Вы готовы принять высоких гостей? – спросил он.
– Зависит от высоты, – ответил я спросонок.
– Вас собирается навестить Арманд Хаммер, – сказал Кузин. – Он будет здесь в семь часов.
Тут же началась кипучая деятельность. Весь персонал, включая сестер и дежурных врачей, подметал полы, протирал окна, драил спинки кроватей. Ровно в семь часов открылась дверь и сияющий профессор Кузин объявил: „Давид Моисеевич, к вам доктор Хаммер!”
Хаммер подошел к кровати, взял меня за руки и произнес: „Д-р Гольдфарб, я хочу завтра увезти вас в Нью-Йорк”.
Я не поверил своим ушам; даже если бы мы получили визы, бумажная волокита, пошлины, авиабилеты – все это займет не меньше недели. К тому же я даже сидел с трудом– как я поеду в аэропорт, пройду таможню?
– Доктор Кузин, – попросил я. – не могли бы вы перевести на русский, что сказал д-р Хаммер?
– Д-р Хаммер хочет забрать вас в Нью-Йорк завтра, – сказал Кузин.
Хаммер, котoрый, безусловно, понял вопрос, сказал: „О деталях не беспокойтесь. Я обо всем договорился с Добрыниным. Выезжаем завтра в полдень”.
В ту ночь снотворное не подействовало. Я лежал, прислушиваясь к звукам ночной больницы и подводил итоги за прошедшие семь лет. В уравнении жизни отказника фактор времени имеет отрицательный знак. Виза, полученная слишком поздно, может и не стать радостным известием.
В 1979 году, когда я подал документы на выезд, мне было 60 лет. Меня ждала профессорская должность в Израиле. Я был полон планов и энергии. Но за 7 лет многое изменилось, и я полностью отдавал себе отчет, что полуслепой человек в инвалидной коляске, который за семь лет отстал от науки, едва ли будет приобретением для любого учреждения. Я не хотел становиться обузой для сына. И я не хотел, чтобы моя жена, которая не знает английского, осталась одна в совершенно чужой культуре.
С другой стороны, лечение, которое я здесь получаю, не работает, несмотря на старания врачей. В Нью-Йорке, пожалуй, мне перепадет лишний год жизни или даже два. Я очень хотел повидаться с сыном перед тем, как умру. К тому же моей дочери будет легче отсюда уехать, если я уже буду там. К плюсам также следует добавить моральное удовлетворение от гола в ворота КГБ. По совокупности, – подумал я, наконец засыпая, – уехать сейчас будет иметь положительный знак.
Отделение инфекции ран Института хирургии располагалось в двухэтажном особняке XVIII века, через двор от главного здания. Лестничная клетка, ведущая к парадному входу, была слишком узкой, чтобы пропустить носилки, и поэтому меня выносили в коляске. И вот я снаружи – в первый раз на воздухе за несколько недель, и мою коляску опускают на небольшое крыльцо. Прощальная сцена запомнилась мне нереальной и торжественной, как финал героической оперы: бронзовая статуя основателя больницы посреди двора; черная „Чайка” и белая „Скорая помощь” под углом к памятнику; зрители полукругом на заднем плане, а перед ступеньками –