Книга интервью. 2001–2021 - Александр Маркович Эткинд
Веселая наука
Беседовал Аркадий Драгомощенко
Метро. 2001. Ноябрь
Если ваша книга «Хлыст» поглощена известной темой, хотя и в ней нетрудно углядеть траектории различных интертекстуальных «путешествий», то последняя, «Толкование путешествий», представляет собой мерцающий узор, позволяющий углядеть в нем равно как затеи прежних книг, так и будущих и, главное, прозрачно указанный в самом названии метод. Что позволяет думать о ней не как о теоретической работе в привычном понимании, но как об исследовании в перспективе «нового историзма» – у вас, кстати, в последней главе говорится о том, что «новый историзм» стремится вовлечь в работу мельчайшие факты, события, анекдоты с тем, чтобы в контекстуальном анализе обнаружить поведенческие коды, логику, мотивации, управляющие обществом в ту или иную пору. Вероятно, также уместно упомянуть слова Джеральда Граффа (Gerald Graff) относительно того, что одной из магистральных тем «нового историзма» является размышление о том, что общество осуществляет контроль не столько путем установления ограничений, сколько предопределением способов уничтожения возможных ограничений. Это, между прочим, к главе о Набокове и Пастернаке. «Есть тяжелая ирония в том, что уставшим от культуры, мечтавшим о народе русским авторам приходилось бежать в места, где тоска только усиливалась». Так вы пишете в «Толковании путешествий».
Тут затронуто несколько вопросов. Я попытаюсь ответить… а если какие-либо из них забудутся в ходе разговора, вы уж не преминете напомнить. Я не согласен с тем, что эта книга выходит за пределы науки. Вы имеете в виду чрезвычайно узкое и, на мой взгляд, сильно устаревшее понимание науки, порожденное догматическим, схоластическим или просто нелепым советским академическим наследством. Оно между тем продолжает благополучно существовать, производя груды макулатуры, которые по-прежнему издаются академическими издательствами или же конференциями, финансируемыми нашими замечательными фондами. Когда бы не их деньги, эта традиция спокойно бы почила. Но есть другая наука, и она всегда оставалась наукой во времена Галилея, либо Ницше, либо Бахтина, или же наши. Наука должна быть интересной и веселой. Возможно, Ницше имел в виду совершенно другое, но мне нравится эта фраза (другие фразы Ницше нравятся мне меньше). Наука постоянно меняется, она должна меняться. Хорошая наука – всегда веселая и всегда выходит за свои берега. Чем я и занимаюсь.
Фото: Аркадий Драгомощенко
При этом у вас заметно постоянство в пристрастии к определенным мотивам, даже персонажам, к которым вы возвращаетесь из книги в книгу: Сабина Шпильрейн, Уильям Буллит, Троцкий…
Безусловно, у меня есть свои привязанности и любимые герои. Среди них Лев Троцкий, которым я занимаюсь продолжительное время. Но не следует полагать, будто мои герои являются идеальными фигурами.
В чем заключается очарование этих персонажей?
Я действительно занимаюсь персонажами. Мой интерес выстраивается не столько вокруг определенных тем или, как принято у литературоведов, стилей и жанров, сколько вокруг людей. Их интереснее изучать хотя бы потому, что они преодолевали границы норм, преступали определения жанров. Замечу, что вовсе необязательно, чтобы мой читатель думал о них так, как я. Вероятно, поэтому между мной и читателем создается нужное поле напряжения. И это относится не только к Троцкому, но и, скажем, к Пастернаку.
Но Троцкий вполне романтическая фигура. Командовать армией, писать сюрреалистические манифесты…
Куда уж романтичнее. Только за всем этим видится завершение великого проекта русского просвещения. Оно олицетворяет судьбу русской, а возможно, и советской интеллигенции.
Любопытно, что в своих замечаниях вы часто возвращаетесь к теме просвещения, к тому, что оно сегодня неизбежно, как новая эпоха, к которой мы движемся.
На самом деле это для меня новая идея. Существует большая гуманитарная традиция конца XX века, связанная с отрицанием универсальных ценностей, с забвением основ «просвещения», с установлением романтической традиции культурного партикуляризма, релятивизма, иными словами – с тем, что может быть описано как стремление каждой отдельной культуры, каждого сообщества, каждой деревни к установлению собственных законов, своей логики, картины мира. То, что занимает сегодня множество умов, – это поиски своей «местности», собственной идентичности, «корней», что прочитывается как предпочтение любой частной идентичности – всеобщей. Из этого делали вывод, что любая общая идея является насилием и нивелирует подлинную ценность личности. Иногда это называлось «постмодернизмом», но дело не в термине.
Однако, говоря о просвещении, вы немного лукавите, поскольку даже модель истории или телеология просвещения, устремленного к «золотому веку», предлагает такое представление времени, в котором, пожалуй, трудно вообразить себе не только существование определенных физических положений, но даже ставшие привычными способы повествования, рассказа, собственно «истории» как таковой, а стало быть, и чувственности.
Не приходится говорить, что речь идет об ином просвещении, нежели то, что имели в виду Вольтер и Дидро. Хотя в какой-то мере ситуация сходная. Просвещение XVIII века шло за периодом Религиозных войн, когда победа на поле боя означала победу той или иной веры. Заметим, что и веры эти были близки друг другу. Как бы то ни было, такого рода противостояние продолжалось около полутора веков, завершившись в итоге Вестфальским миром, определившим, что каков князь, такова и вера. Какие-то князья были лютеранами. Какие-то – кальвинистами, католиками. Границы княжеств определялись границами наследственных владений, а подданные должны были исповедовать определенную веру. Но рано или поздно приходит усталость. Возникло разочарование и в самой вере, и в духовной силе оружия. И вот тогда в