Михаил Вострышев - Целиковская
Если бы фильм был разыгран с помощью гротескных фигур, никакого отношения к нашей жизни не имеющих, то есть с помощью условных старорежимных персонажей, я уверен, он благополучно вышел бы на экран. Но увидя людей, лишь немного иначе одетых, чем мы, узнав в их поведении современных ханжей и лицемеров, редакторат Госкино и его министр возмутились. Если мир героев "Леса" похож на современников конца семидесятых из среды привилегированной советской знати, выходит, что со времен Островского ничего по сути не изменилось?..
Мы снимали фильм в Николо-Прозорове, в усадьбе внучки Суворова. Оттуда только что выехал военный санаторий, а профсоюзный, которому передали помещения, еще не успел въехать. В это междуцарствие нам разрешили перекрашивать усадьбу по своему усмотрению, достроить парадную лестницу снаружи и многое другое.
Когда я предлагал Людмиле Васильевне ту или другую мизансцену, уточнял акценты эпизодов, я видел, что всю линию роли она тщательно продумывала сама. Она всегда была готова к съемкам. В отличие от многих киноактеров приходила на репетиции, зная текст. Не могу припомнить случая, чтобы у нас с нею имели место серьезные расхождения. Мы все обговаривали при первых наших встречах и работать с ней было истинным наслаждением. Подхватывала с полунамека.
Лишь однажды у нас с ней случилась размолвка. В семидесятых годах только сумасшедший мог задумать и снять в СССР эротическую сцену. Ясно, что это была бы зря потраченная пленка и, как следствие, в лучшем случае донос в Госкино с последующим изъятием эпизода. Я же задумал лишь намек на эротику. Гурмыжская бьет по щекам своего юного "жениха" после того, как он роняет ее в фонтан. Ночью на коленях тот приползает к ней в спальню, подбирается к постели. Дальше мы видим выпавшие у него из кармана подаренные Гурмыжской часы и слышим ее голос, голос женщины, млеющей от мужских поцелуев. Это то, что осталось в картине нетронутым ножницами цензуры.
Поначалу я предложил снять крупный план Гурмыжской, млеющей от юнца, заползшего к ней под одеяло и целующего ее ноги.
— Нет, — заявила Целиковская, — я этого делать не буду.
— Почему? — удивился я. — Боитесь уронить героиню в глазах таких же ханжей, как она? Идете на поводу у партийных лицемеров?
— Я иду на поводу у законов искусства. Достаточно намека, образного решения и зритель вообразит все, что угодно. Нет ничего проще состроить рожицу бабы, балдеющей от прилива желаний. Но, во-первых, это все равно вырежут. А потом, вы сами не раз говорили, что не хотите патологии. Так и придерживайтесь своего принципа до конца.
Я подчинился и после, когда монтировал сцену, не только не сожалел ни о чем, но признал правоту Целиковской.
Цензура предписала вырезать из "Леса" ряд сцен, но скрепя сердце разрешила выпустить картину на экран. А мои сановные коллеги-режиссеры, "жадною толпой стоящие у трона", во главе со Станиславом Ростоцким не могли мне простить успеха "Белого солнца пустыни" и "Звезды пленительного счастья". Они добились, чтобы фильм "положили на полку" в Госкино.
Перед тем злополучным 1980 годом Целиковскую выдвинули на звание народной артистки СССР. Она, в отличие от обласканных коммунистической властью актрис, понимала фальшь своего времени и к советским регалиям относилась без особого пиетета. Но одновременно сознавала, что высокие награды играют немаловажную роль в актерской судьбе. Актриса другого характера накануне присуждения высшего творческого звания была бы тише воды и ниже травы. А Целиковская помчалась в ЦК КПСС и к председателю Госкино Ермашу. Я представляю, с каким темпераментом она доказывала всю вздорность запрета. Она боролась и за нашу картину, и за себя, и за меня, понимая, что меня-то ожидает изгнание из кинематографа. Ее протеста ей не простили. Звания народной артистки СССР она так и не дождалась.
Не говоря уже о множестве ярких удач в театре, о многих ролях кинематографа, в "Лесе" Целиковская сыграла крупную роль классического репертуара, вложив в нее всю душу и возлагая на результат большие надежды. Если бы в том далеком 1980-м фильм вышел на экран, если бы Людмила Васильевна поездила с "Лесом" по стране и зарубежью, не сомневаюсь, ее назвали бы в числе наиболее выдающихся актрис конца XX века. Я уверен, что этот удар на много лет сократил ее жизнь, сведя в могилу.
После того как меня окончательно изгнали из кино, я пробился на телевидение с маленьким односерийным фильмом-сборником по Чехову "Невероятное пари". Было мучительно тяжело, что актеры, снимавшиеся в "Лесе", так и не увидели себя на экране. И я почти всех главных исполнителей запрещенной картины пригласил в телефильм.
Людмила Васильевна вместе со Станиславом Садальским играла в одной из новелл. Он — подкаблучный муж, она — его жена, хозяйка гостиницы. Это была крохотная роль. Но и здесь я видел Людмилу Васильевну на съемке словно светящейся внутренним светом. Другая могла отказаться от столь незначительной работы, да еще с опальным режиссером. А Целиковская приезжала на съемки, как будто не помня о недавней нашей с ней катастрофе. И что удивительно, к своей маленькой роли она готовилась точно так же, как к Гурмыжской. Тщательно подбирала платье, придирчиво искала прическу с гримером. И сыграла обаятельно и точно.
Людмила Васильевна работала в престижном Вахтанговском театре, жила в отличных по тем временам бытовых условиях. Ее респектабельную жизнь никак не сравнить с судьбой Окуневской или Руслановой, хлебнувших ГУЛАГа. Но и ей досталось испытать тяжкие муки узницы времени, когда наиболее талантливые люди не могли реализовать даже часть своего таланта. Писатель, когда его не публикуют, может "писать в стол". Композитор, несмотря на драконовские постановления ЦК КПСС о музыке, продолжает сочинять в надежде на будущее. Актер же, если ему не дают работать на полную мощь, уходит в небытие с гнетущим чувством глубокой неудовлетворенности.
С Целиковской случилась катастрофа. Спустя четверть века после успеха в "Попрыгунье" она взяла реванш за многие годы, проявила всю мощь своего дарования в Гурмыжской. Но труд был арестован и заключен в "ГУЛАГ кинематографических изгоев" среди других ярких фильмов, освобожденных лишь в конце восьмидесятых годов, в разгар горбачевской перестройки.
Запрещение "Леса" было для меня катастрофой. Равнозначно запрету на профессию. Передать меру моего отчаяния не берусь. И вдруг в те жуткие дни я получаю из Италии, куда поехала Целиковская, кажется, с Вахтанговским театром, открытку с видом Милана. На обратной стороне в нескольких словах эта великая Душа, сама настрадавшаяся, утешала меня парой строф из поэта Рильке… А я вспомнил другого поэта, лицейского друга Пушкина Кюхлю:
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});