Анна Вырубова - Страницы моей жизни
Когда нас гнали вниз за кипятком или в уборную, мы проходили около сырых, темных одиночных камер, где показывались измученные лица молодых людей, с виду офицеров. Камеры эти пустели чаще других, и вспоминались со страхом слова следователя: «Наша политика — уничтожение». Шли мы каждый раз через большую кухню, где толстые коммунистки приготовляли обед: они иногда насмехались, иногда же бросали кочерыжки от капусты и шелуху от картофеля, что мы с благодарностью принимали, так как пища состояла из супа-воды с картофелем и к ужину по одной сухой вобле, которая часто бывала червивая. Вскоре меня вызвали на допрос. Следователь оказался интеллигентный молодой человек, эстонец Отто. Первое обвинение — он мне предъявил письмо, наколоченное на машинке, очень большого формата, сказав мне, что письмо это не дошло ко мне, так как было перехвачено по почте Чрезвычайной Комиссией. На конверте большими буквами было написано: «Фрейлине Вырубовой». Письмо было приблизительно такого содержания: «Многоуважаемая Анна Александровна, Вы единственная женщина в России, которая может спасти нас от большевизма — Вашими организациями, складами оружия и т. д.» Письмо было без подписи, видимо, провокация, но кто сделал? Видно, в глазах врагов своих я все еще не довольно страдала… Подозревала некоторых, но имена их не хотела повторить. Видя недоумение и слезы в моих глазах, Отто задал мне еще какие-то два вопроса, вроде того, принадлежу ли я к партии «беспартийных»; он кончил допрос словами, что, наверно, это — недоразумение, и еще больше удивил меня, когда дал мне кусок черного хлеба, сказав, что я, наверно, голодна, но прибавил, что меня снова вызовут на допрос. На этот второй допрос меня вызвали в 2 часа ночи и продержали до 3-х часов утра. Было их двое: Отто и Викман. Все те же вопросы о прошлом, те же обвинения. Если бы не стакан чая, который они поставили передо мной, то я бы не выдержала. Нервная и измученная вернулась в камеру, где на столах, полу и кроватях храпели арестованные женщины. Оба следователя полагали, что дня через два-три меня выпустят.
Ночью начиналась жизнь на Гороховой — ежеминутно приводили новых арестованных, которые не знали куда им приткнуться. Среди спящих были разные: артистка Александрийского театра и толстая жена комиссара, добрая ласковая старушка 75 лет, взятая за то, что она «бабушка» белого офицера, и худая как тень, болезненная женщина «староверка», просидевшая на Гороховой четыре месяца, так как дело ее «затеряли». Родных у этой последней не было и потому не было передачи, и она была голодна как волк. Целыми часами простаивала она ночью, кладя сотнями земные поклоны с лестовочкой в руках. Служила всем, в особенности грузинке Менабде, за что та ей давала объедки. Была еще какая-то грязная старуха, которая прикинулась, что с ней паралич — упала на пол, застонав. Сам комендант сводил ее под руку по лестнице, сразу освобождая «пролетариатку». Оставшись одна со мной на минуту, она, подмигнув мне, рассказала, как обманула их, ухмыляясь беззубым ртом.
Белые войска подходили все ближе, — говорили, что они уже в Гатчине. Была слышна бомбардировка. Высшие члены чрезвычайки нервничали. Разные слухи приносили к нам в камеру: то что всех заключенных расстреляют, то что увезут в Вологду. Внизу в кухне коммунары обучались строю и уходили «на фронт», так что стражу заменили солдатами и рабочими из Кронштадта. В воздухе чувствовалось приближение чего-то ужасного. Раз как-то ночью вернулась финка с работы, и я слышала, как она шепнула мою фамилию своей подруге, но видя, что я не сплю, замолчала. Я поняла, что меня ожидает самое ужасное, и вся похолодела, но молилась всю эту ночь Богу еще раз спасти меня.
Накануне, когда меня погнали за кипятком с другими заключенными, я стояла, ожидая свою очередь. Огромный куб в темной комнате у лестницы день и ночь нагревался сторожихой, которая с малыми ребятами помещалась за перегородкой этого же помещения. Помню бледные лица этих ребятишек, которые выглядывали на заключенных, и среди них мальчик лет 12-ти, худенький, болезненный, который укачивал сестренку. «Идиот», — говорили коммунары. Помню, как я в порыве душевной муки и ожидания подошла к нему, приласкала, спросив: «Выпустят ли меня?», веря, что Бог близок к детям и особенно к таким, которые по Его воле «нищие духом». Он поднял на меня ясные глазки, сказав: «Если Бог простит — выпустят, если нет, то не выпустят», и стал напевать. Слова эти среди холода тюрьмы меня глубоко поразили: каждое слово в тюрьме переживаешь вообще очень глубоко. Но в эту минуту слова эти научили меня во всех случаях испытания и горя прежде всего просить прощения у Бога, и я все повторяла: «Господи, прости меня!», стоя на коленях, когда все спали.
«Менабде на волю, Вырубова в Москву», — так крикнул начальник комиссаров, входя к нам в камеру утром 7-го октября. Ночью у меня сделалось сильное кровотечение; староста и доктор пробовали протестовать против распоряжения, но он повторил: «Если не идет, берите ее силой». Вошли два солдата, схватили меня. Но я просила их оставить меня и, связав свой узелок, открыла свое маленькое Евангелие. Взгляд упал на 6 стих 3 главы от Луки: «И узрит всякая плоть спасение Божие». Луч надежды сверкнул в измученном сердце. Меня торопили, говорили, что сперва поведут на Шпалерную, потом в Вологду… Но я знала, куда меня вели. «Не можем же мы с ней возиться», — сказал комиссар старосте. В камере шумели, некоторые женщины кинулись прощаться, особенно же вопила староверка. В дверях столкнулась с княгиней Белосельской (Базилевская), которая отвернулась от меня. Мы прошли все посты. Внизу маленький солдат сказал большому: «Не стоит тебе идти, я один отведу; видишь, она еле ходит, да и вообще все скоро будет покончено». И правда, я еле держалась на ногах, истекая кровью. Молодой солдат с радостью убежал.
Мы вышли на Невский; сияло солнце, было 2 часа дня. Сели в трамвай. Публика сочувственно осматривала меня. Кто-то сказал: «Арестованная, куда везут?» — «В Москву», — ответил солдат. «Не может быть — поезда туда не ходят с вчерашнего дня». Около меня я узнала знакомую барышню. Я сказала ей, что, вероятно, меня ведут на расстрел, передала ей один браслет, прося отдать матери. Мы вышли на Михайловской площади, чтобы переменить трамвай, и здесь случилось то, что читатель может назвать, как хочет, но что я называю чудом.
Трамвай, на который мы должны были пересесть, где-то задержался, не то мосты были разведены или по какой-либо другой причине, но трамвай задержался, и большая толпа народа ожидала. Стояла и я со своим солдатом, но через несколько минут ему надоело ждать и, сказав подождать одну минуточку, пока он посмотрит, где же наш трамвай, он отбежал направо. В эту минуту ко мне сперва подошел офицер Саперного полка, которому я когда-то помогла, спросил, узнаю ли его и, вынув 500 рублей, сунул мне в руку, говоря, что деньги мне могут пригодиться. Я сняла второй браслет и передала ему, сказав то же, что сказала барышне. В это время ко мне подошла быстрыми шагами одна из женщин, с которой я часто вместе молилась на Карповке: она была одна из домашних о. Иоанна Кронштадтского. «Не давайтесь в руки врагам, — сказала она, — идите, я молюсь. Батюшка Отец Иоанн спасет Вас». Меня точно кто-то толкнул; ковыляя со своей палочкой, я пошла по Михайловской улице (узелок мой остался у солдата), напрягая последние силы и громко взывая: «Господи, спаси меня! Батюшка отец Иоанн, спаси меня!» Дошла до Невского — трамваев нет. Вбежать ли в часовню? Не смею. Перешла улицу и пошла по Перинной линии, оглядываясь. Вижу — солдат бежит за мной. Ну, думаю, кончено. Я прислонилась к дому, ожидая. Солдат, добежав, свернул на Екатерининский канал. Был ли этот или другой, не знаю. Я же пошла по Чернышеву переулку. Силы стали слабеть, мне казалось, что еще немножко, и я упаду. Шапочка с головы свалилась, волосы упали, прохожие оглядывались на меня, вероятно, принимая за безумную. Я дошла до Загородного. На углу стоял извозчик. Я подбежала к нему, но он закачал головой. «Занят». Тогда я показала ему 500-рублевую бумажку, которую держала в левой руке. «Садись», — крикнул он. Я дала адрес друзей за Петроградом. Умоляла ехать скорей, так как у меня умирает мать, а сама я из больницы. После некоторого времени, которое казалось мне вечностью, мы подъехали к калитке их дома. Я позвонила и свалилась в глубоком обмороке… Когда я пришла в себя, вся милая семья была около меня; я рассказала в двух словах, что со мной случилось, умоляя дать знать матери. Дворник их вызвался свезти от меня записку, что я жива и здорова и спасена, но чтобы она не искала меня, так как за ней будут следить.