Николай Греч - Воспоминания о моей жизни
Время текло, и вести из армии сменялись одна другой. Взятие Кобрина Тормасовым было светлым лучом в этой бурной мгле. Армии наши соединились в Смоленске, но вскоре оставили и этот древний оплот русского царства. Сердца бились трепетным ожиданием, но не унывали; общая радость, твердая надежда на спасение отечества запылали повсюду, когда назначен был в главнокомандующие армии князь Голенищев-Кутузов, за несколько месяцев до того заключавший достославный мир с турками, в самых затруднительных обстоятельствах. Он отправился к армии, сопровождаемый общими, искренними пожеланиями.
Но я увлекаюсь общими и важными происшествиями, забывая, что пишу Записки о собственной своей жизни, что не только имею право, но и обязан говорить о себе.
Впрочем, удивительно ли, что я в эту эпоху моей жизни забываю о самом себе? Тогда никто себя не помнил. Я принадлежал к числу тех людей, которые, с самого начала этой грозной войны, если не поняли, то внутренним чутьем ощутили ее важность, ее святость; я не помнил, не знал ничего более, кроме того, что нам должно победить или пасть с честью.
Семейственные обязанности удержали меня от принятия деятельного участия в великом деле того времени, но все помышления, все движения души и сердца моего были посвящены успеху правоты и чести над неправдой и наглостью. Лекции словесности, в Петровской школе, превратились у меня в уроки истории и политики. Этим я нажил и искренних друзей и заклятых врагов: я рубил, что называется, с плеча, не смотря, куда падают удары. Товарищи мои были люди благонамеренные и почтенные, но, по большей части, или иностранцы, или недворянские уроженцы немецких провинций России: они не постигали, что значит ненависть к чужеземному владычеству, не постигали, что невозможно присягнуть кому-нибудь, кроме русского императора. Они любили Россию, как мы любим дом, в котором живем несколько лет по найму: в случае пожара станем усердно его отстаивать, но потом спокойно переедем на другую квартиру[22]. Они дивились моему исступлению и сердились на мои выходки, в которых доставалось и Рейнскому союзу.
Участие, которое я принимал в ходе тогдашних дел, имело и личную причину. Брат мой, Александр, служил в армии: он был поручиком в 3-й артиллерийской бригаде полковника Глухова, при которой находился, после потери Смоленска, образ Богородицы Смоленской.
8 августа писал он ко мне: «Сражение при Смоленске было кровопролитное и ужасное. Подле меня убит друг мой, Ольхин. Чувствую, что не переживу другого сражения. Ты спрашиваешь, не нужно ли мне чего-нибудь. Пришли, сделай милость, хорошую зрительную трубку, чтоб я мог лучше различать неприятеля и наводить орудия. Умру — но умру, как истинный сын отечества!»
Последним светлым днем того лета был Александров день. Сверстники мои, конечно, вспоминают, что в этот день, который Россия двадцать пять раз праздновала с восторгом и ликованьем, редко бывала дурная погода, несмотря на близость его к сентябрю. В 1812 году погода стояла самая ясная, летняя. Разряженные толпы двинулись в Невский монастырь за крестным ходом. К обедне приехал государь со всею императорской фамилией. В то же время распространилась весть о победе, одержанной при Бородине. Военный министр прочитал донесение главнокомандующего, но немногие могли его расслушать. Печатной реляции еще не было, а изустная молва преувеличила победу, как прежде преувеличивала потери. Многие слышали от верных людей, что в сражении убито сорок тысяч французов, в том числе маршалы Даву и Ней, и взято в плен тридцать тысяч, и т. д. Можно вообразить себе радость и ликованье всей публики! Взоры всех обращались на государя, который молился с искренним благоговением. Хотели прочесть в глазах его радостную новость, и действительно замечали, что он казался веселее и спокойнее, нежели в предшествовавшие дни. Громкие, усердные клики сопровождали его, когда он, после завтрака у митрополита, уезжал из лавры. Весь Невский проспект покрыт был гуляющими, празднующими. Все предавались усладительной надежде.
Обнародование реляции на другой день охладило пылкие ожидания, но не совсем их истребило. Затем наступило безмолвие. Небо покрылось темными тучами; какая-то тяжесть налегла на сердца. Грозные вести, как привидения, носились над головами. Никто не смел спросить другого; всяк боялся ответа. Наконец разразилось зловещее облако громовым гласом: Москва взята! Мертвое оцепенение последовало за сим ударом. Помните ли вы это время, мои сверстники! Время тяжелое, мучительное, но высокое, расширявшее душу, воскрылявшее мысль нашу к престолу подателя всех благ, дотоле миловавшего нашу любезную Россию.
Через две недели после Александрова дня наступил другой царский праздник, день коронования государя (15 сентября). Молебствие было в Казанском соборе. По окончании его государь вышел с императрицей и цесаревичем Константином Павловичем из церкви и сел с ними в карету. Он был бледен, задумчив, но не смущен; казался печален, но тверд. Площадь была покрыта народом. Карета тихо двинулась. Государь и государыня кланялись в обе стороны с приветливой улыбкой доверия и любви.
Народ не произносил тех громких криков, которыми обыкновенно приветствовал и торжественные дни возлюбленного монарха; все, в благоговейном безмолвии перед великой горестью русского царя, низко кланялись ему, не устами, а сердцами и взорами выражая ему свою любовь, преданность и искреннюю надежду, что Бог не оставит своею помощью верного ему русского народа и православного царя…
Изданное тогда объявление об оставлении Москвы написано было с глубоким чувством, написано языком, доступным уму и сердцу русских. Мы видели, что государь не унывает, что он уверен в спасении отечества и самой Европы, что он не скрывает от нас опасности настоящей, а в будущем полагает надежду на правоту своего дела и на милосердие божие. Между тем принимаемы были меры предосторожности. Из С.-Петербурга стали вывозить некоторые институты, драгоценности, архивы… Петербургские газеты и «Северная Почта» сделались единственным чтением нашим; но это были газеты серьезные, официальные, в которых нельзя было разыграться вволю, а дурные вести так и томили нас со всех сторон. Злодеи наши торжествовали. Сердце у меня кипело.
Что бы, думал я, теперь затеять русский журнал, в котором бы чувства, помыслы и надежды России нашли верный отголосок, который бы, словами чести и правды, заставил молчать глупцов и злонамеренных! Но как за это взяться? Я был тогда бедным учителем в Петровской школе, имел еще два неважные места; всего в год на тысячу двести рублей с квартирой. Связей и знакомств у меня не было почти никаких. Был у меня один благотворитель, бывший начальник Юнкерского института, в котором я воспитывался, Алексей Николаевич Оленин, но я не смел посещать его, боясь беспокоить его в великом горе, которое его постигло: один из его сыновей, за полгода выпущенных офицерами в Семеновский полк, был при Бородине убит; другой, до беспамятства контуженный, также считался между мертвыми. О своем брате не имел я известий; знал только, что он ранен в той же битве.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});