Константин Симонов - Истории тяжелая вода
Корреспонденции Эренбурга полны полемики, имеющей не только исторический, но самый живой современный интерес. Он полемизирует с английской и американской печатью, которая пыталась преуменьшить масштабы наших усилий и преувеличить масштабы усилий наших союзников. Он полемизирует с теми из западных военных корреспондентов, которые писали отсюда, из России, в свои газеты неправду или полуправду. Он полемизирует с охотниками оттянуть открытие второго фронта, со всеми, невзирая на лица, вплоть до Черчилля! Он с ядовитой иронией высмеивает всех, кто там, на Западе, к концу войны, спекулируя понятием гуманизма, уже начинал готовиться к предстоящему списанию грехов с военных преступников.
Это о них, разоблачая всю лживость их мнимого человеколюбия, он написал в одной из своих корреспонденций, что «нельзя одновременно любить и людей, и людоедов».
Это об их подзащитных, которых они потом, уже после войны, с таким рвением защищали, сокращая им сроки отсидок и оправдывая их, он писал с беспощадным сарказмом, что «ведьмы уже запаслись носовыми платочками».
Нравилось или не нравилось это в редакциях тех французских, английских и американских газет, куда писал Эренбург, но он называл в своих корреспонденциях вещи своими именами. Туда, в их газеты, он писал осенью сорок второго года, в дни сталинградских боев, что «Октябрь 1917 года проверен в октябре 1942–го» и что «Октябрьская революция вторично спасла Россию».
И сразу же после победы, когда на Западе появились охотники приписать себе хотя бы половину ее — дальше аппетиты в то время еще не шли, — Эренбург, отвечая им, уже тогда ставил все точки над «и». И в первой же своей послевоенной корреспонденции писал: «рели осмотреть труп фашизма, — на нем много ранений, от царапин до тяжелых ран. Но одна рана была смертельной, и ее нанесла фашизму Красная Армия».
Только теперь, через двадцать восемь лет после Победы, прочтя все это вместе, я понял, с какой существенной частью работы Ильи Эренбурга мы, его товарищи по редакции, не были знакомы в годы войны; понял, какие масштабы и политическое значение имела эта его работа, невидимая для нас тогда, как бывает невидима подводная часть айсберга.
Встречи с Чаплином
Летом 1946 года, во время поездки по Соединенным Штатам Америки, я оказался в Голливуде и в первый же день своего приезда спросил у нашего консула, не может ли он мне помочь увидеться с Чарли Чаплином.
— Что ж, надеюсь, что это возможно, — сказал он. — Чаплин вообще прекрасно относится к людям, приезжающим из Советского Союза. Я позвоню ему от вашего имени.
На следующее утро, вновь увидев консула, я узнал, что он уже звонил Чаплину.
— Чаплин просит вас заехать сегодня в два часа дня к нему на студию. Он просит извинения, что назначает вам свидание там, но он сейчас репетирует новый фильм, готовится начать съемки, с утра до вечера пропадает на студии и поэтому может принять вас только там.
В половине второго мы вдвоем с переводчиком поехали к Чаплину.
Расстояния в Лос-Анджелесе изрядные, и мы проехали почти полчаса, прежде чем остановились на широкой улице около маленькой зеленой калиточки. За калиткой и забором виднелись невысокие деревья и несколько низких одноэтажных зданий. Я не сразу понял, что мы добрались до места, и, когда мой переводчик Бернард Котэн сказал, что это и есть киностудия мистера Чаплина, я был немножко удивлен. Простой заборчик, низенькие, как мне показалось, деревянные одноэтажные строения… Мне представлялось, что студия, в которой работает Чаплин, должна выглядеть совсем по-другому. Мы прошли между двумя палисадничками, вошли в какие-то маленькие воротца, за которыми находилась тоже маленькая проходная будка. Будка была совсем крохотная, похожая на телефон-автомат; справа будка с маленьким окошечком, прямо — калитка во двор, а слева несколько скамеек, на которых сидели три или четыре человека, должно быть актеры. Я тоже присел на скамейку, рядом с ними, а Котэн утонул головой в окошечке будки. Я услышал, как он повторяет: «Мистер Чаплин, мистер Чаплин… два часа… два часа, мистер Чаплин, мистер Чаплин, мистер Симонов… два часа…» Он говорил что-то еще, но я понимал только в пределах моего явно недостаточного знания английского языка.
Девица в окошечке что-то отрывисто и, как мне показалось, даже сердито отвечала ему, и он опять твердил свое: «Мистер Симонов… мистер Чаплин… два часа». Это продолжалось несколько минут, потом он повернулся ко мне и сказал с досадой:
— Удивительное дело, она ровно ничего не знает!
— Пусть она позвонит и напомнит Чаплину — может быть, он забыл, — сказал я.
— Она отказывается ему звонить, потому что он сейчас репетирует.
— Так что ж мы будем делать?
— Придется ждать здесь. Может быть, придет кто-нибудь из тех, кто должен явиться к нему на репетицию, я пошлю ему записку. А может быть, он сам вспомнит и позвонит сюда.
Мы сели на скамейку рядом и стали ждать.
Бернард Котэн, с которым мы ездили по Америке уже третий месяц, нисколько не стеснялся все это время ругать при мне все, что ему не нравилось в Америке с его позиций либерального американца, но в то же время с такой же горячностью хвалил все, что в американской жизни и в американском быту казалось ему хорошим и достойным подражания. В особенности он любил подчеркивать американскую точность, она была его коньком, тем более что он сам в любых обстоятельствах оставался эталоном этой точности. А теперь мы сидели с ним рядом на скамейке перед закрытой дверью и абсолютно не представляли себе, сколько нам еще придется сидеть. Через полчаса молча клокотавший рядом со мной Котэн вновь подошел к проходной будке и попросил девушку позвонить Чаплину, но получил тот же самый ответ: мистер Чаплин репетирует, и, пока он репетирует, она не будет ему звонить. Котэн снова уселся рядом со мной и на этот раз начал клокотать уже не молча, а вслух:
— Вот эта вечная неточность! Эта вечная безалаберность! Эта вечная неразбериха всегда и всюду, где имеешь дело с артистами и им подобными людьми!..
Он изъяснялся в этом духе довольно долго. Когда я снова посмотрел на часы, на них было уже несколько минут четвертого. Пошел второй час ожидания. Мне самому было досадно, но Котэн, совершенно очевидно, страдал еще больше меня, и я, чтобы прекратить его страдания, сказал ему, что нам, пожалуй, следует уйти. Мистер Чаплин — великий человек, но больше часа не следует ждать даже великих людей. Вернемся в гостиницу, а вечером позвоним, — может быть, произошло недоразумение и нас ждали не сегодня, а завтра?
Именно в этот момент открылась калитка студии и в ней появился высокий седой мужчина, к которому кинулся Котэн. Они перебросились несколькими словами, мужчина ушел и почти тотчас же вернулся и сказал, что мистер Чаплин просит, бога ради, извинить его, что он с утра беспрерывно репетирует, но скоро закончит и просит нам передать, чтобы мы пока шли на студию и ходили бы там всюду, где захотим, и делали все, что захотим.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});