Виктор Шкловский - Эйзенштейн
Сужу об Америке по рассказам: не видел Америку, но, как старый автомобилист, хорошо знаю запах автомобилей: они издышали воздух нашей земли.
В Риме пришлось видеть черную пыль автомобилей, летящую саранчой над асфальтом города.
Город с отвращением судорожно глотал потоки отравы.
Улицы сжимались; дома сторонились, подбирая тротуары; площади кашляли.
Человечеству нет времени подумать, как оно живет.
Автомобили идут с заводов, как рыбы во время нереста, – этот серебристый поток, пестрый поток идет, не зная ни зимы, ни весны, ни лета, ни осени.
В Италии автомобили бегут по дорогам, гладким как лед, обегая испуганные, взобравшиеся на горы старые города.
Навстречу другие машины; звук встреч похож на звук чиркания спички; человек несется, не видя ничего.
Прибывает на новое место.
Видит, что вперед уже забежал небоскреб, вот другой. Неровным тыном стоит город.
Небоскребы прорастают сквозь тело Парижа, теснят Эйфелеву башню.
От боли извиваются под автомобилями дороги, сплетаясь петлями виадуков, расположенные на разных высотах, ныряющие друг под друга.
Горы просверлены, простреляны автомобилями.
В Турине видна снежная прохладная стена Альп; к ней приперт сломанный кусок.
Радуга перестала здесь быть семицветной: она желта, как моча, она угарна.
Как документы в копировальном прессе, сжаты слоями положенные друг на друга люди.
Сергей Михайлович был человеком, приспособленным для радостного восприятия будущего. Он записывает в статье «Мы и они» свое впечатление от урчащего потока автомобилей, сжатых улицей.
Гриффит
Здесь увидал мальчик из Риги, студент из Петербурга, режиссер из Москвы, советский человек своего предшественника, учителя-американца.
Человека, которого он понял, осмыслил научно, которого превзошел, с которым он не собирался встретиться теперь, потому что час был ночной и даже автомобили храпели, редко отрыгиваясь горькими кусками разорванного урагана.
«Гриффит… Первая встреча с первым классиком фильма. «Кадр» казался вырезанным из ранней его картины. Пять-шесть часов утра. Возвращаясь в отель после ночи, полной впечатлений от негритянского района Нью-Йорка – Гарлема. Отель на Бродвее. В самом центре Нью-Йорка. День, ночь, утро, полдень, вечер Бродвея – вот что хотелось видеть, слышать, воспринимать, запечатлевать в памяти. Поэтому я избрал гостиницу на Бродвее, в самом шумном месте Нью-Йорка, сохранившую все черты именно американского отеля, в отличие от «Ритцов», одинаково безличных в любой столице Европы или в любом крупном городе Америки. Здесь же и состоялась встреча с Гриффитом, тридцать лет хранящим верность раз облюбованному жилищу.
Итак, пять-шесть часов утра. Серый рассвет на Бродвее. Металлические бочки с мусором. Подметаются улицы. Громадный пустой холл. В утреннем свете кажется, что окон нет и пустой Бродвей вливается в сонный отель. Перевернутые кресла. Скатанные ковры. Идет уборка. В глубине холла теряется портье с ключами. Около него фигура в сером. Серая щетина выступает на серой коже лица. Серый взгляд светлых глаз. Острый. Неподвижно направлен в одну точку: между перевернутыми креслами и скатанными коврами – носилки. На голых плитах два санитара. За ними – полицейский. На носилках – окровавленный человек. Повязка. Кровь. Рядом сметают пыль с пальм. Под окнами выметают горы бумаги. Где-то была поножовщина. Человека внесли в отель. Перевязали. Вынесли. Серая улица. Серые люди. И серый человек в глубине. Сколько раз он, Гриффит, воссоздавал перед нами подобные сцены американского бандитизма… Кажется, что видишь все это на экране: цвет исчез – одна гамма серых тонов от белых пятен бумаги на улице до почти полной темноты там, где лестницы отеля уходят вверх.
По фотографиям узнаем друг друга сразу. Знакомимся. Жму руку создателю замечательных картин. Но автор их не хочет говорить о них: «Половина картин моих trash (примерно, как мы бы сказали, – «барахло»). Я делал их, чтобы иметь деньги на постановку, чтобы покрывать убытки любимых фильмов или иметь возможность ставить что-либо по душе… Первые приносили груды золота – вторые были сплошными убытками…»
Убыточны были «Сломанная лилия» и другие, о которых Гриффит вспоминает с любовью… Вот и сейчас… он носится с мыслью снять фильм о коррупции вокруг сухого закона. «Ищу деньги. Никто не хочет финансировать такую тему. Но мне, кажется, удастся на это подбить одну богатую вдову. Вот уже две недели я хожу вокруг этого…».
Замечательный мастер. Один из основоположников кино, человек, поседевший на этой работе. Старик. А вынужден бегать за богатыми дурами, тратя дни и недели на уговоры, унижения и изобретательность так же, как это приходится делать молодому дебютанту, чьего имени не знает никто, чьим произведениям еще не рукоплескали во всех концах земного шара, подобно фильмам Гриффита! В конце концов дура все же, кажется, не согласилась… Фильм не был поставлен, и имени Гриффита давно уже не видят экраны» (т. 5, стр. 411–412).
Прием в Лос-Анджелесе
Сергей Михайлович до поездки в Америку принимал и знал Чаплина по картинам; в Москве он встречался с Мэри Пикфорд и с Дугласом Фербенксом.
С Дугласом снова встретился Эйзенштейн еще в Нью-Йорке. В то время в Америке был сухой закон, спиртное было вообще запрещено. Это было чудесное время для жуликов, которые торговали вином по дорогой цене.
Дуглас Фербенкс Сергея Михайловича хотел принять на самом высоком уровне, ублажал всеми возможными винами.
Эйзенштейн ответил, что, въезжая в Америку, дал подписку ничем не нарушать и ничем не подрывать законов, господствующих в стране; пить вино и водку – запрещено. И он не хочет нарушать американский закон даже в этом.
Антитост имел успех.
Но Дуглас сказал:
– Договорим в Лос-Анджелесе. Чарли вас ждет. Кино ждет вас в своей столице.
Поезд на пути в столицу кино пересекал материк четверо суток, минуя песчаные равнины и плоские красные холмы. В поезде, как всегда, Сергей Михайлович читал.
Наши кинематографисты по прибытии в Лос-Анджелес отправились на прием в «Юнайтед артист». Это было предприятие Дугласа, основанное им вместе с Мэри Пикфорд: в приеме Мэри не участвовала, он был экстравагантным…
Гостей ввели в гигантский кабинет. Вдоль стены растянулся невообразимый письменный стол. Его можно было сравнить только с диванами Царскосельского дворца, рассчитанными на три длины высокорослого Александра III. На столе Дугласа лежали груда чертежей, горы фотографий, среди них высились две пантеры, отлитые из розовой бронзы. На бронзу падало солнце, пантеры сверкали рекламно.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});