Прожитое и пережитое. Родинка - Лу Андреас-Саломе
Так впервые, тесно общаясь с пей, я услышала о любовной трагедии, которая, без сомнения, мало соответствовала романтическим представлениям моих девических лет. С другой стороны, именно необыкновенная зрелость Надиного рассказа делала его доступным моему незрелому разумению: из таинственною мира человеческих желаний она возвращала меня в мир еще не раскрывшегося девичества. И когда мы вот так сидели друг напротив друга — в комнате моей мамы, которая без всяких перемен превратилась в комнату дочери, сохранив и свою светлую мебель, и цветные чехлы, — в наших черных платьицах мы были почти как сестры: одна исполнена героизма, другая совсем еще ребенок, но обе как две настоящие монашенки.
Однажды, как всегда после обеда, принеся чай и бутерброды в комнату моих работающих «трех братьев», я увидела, что они, против обыкновения, ничего не делают.
Темнело. Большие поленья, которые Борис любил подкладывать в печку, ярким пламенем освещали комнату, сам же он растянулся на своей кровати, подложив руки под голову.
— Чем это вы занимаетесь?.. И к тому же без света? — спросила я.
— Снег, видишь ли, должен появиться в нашей голове, — поучительно заметил Борис. — Ты и представить себе не можешь, невинное Божье создание, какие проблемы приходится решать сегодня человеку в этой стране…
Виталий отошел от окна, у которого он стоял, и прервал Бориса:
— Попросту говоря, речь идет об одном фабричном рабочем из Надиной группы.
Михаэль без промедления взял свой стакан чая.
— Да, представь себе, — начал рассказывать он, — это тот самый, что работал на мыловаренной фабрике, а теперь должен возвращаться в деревню. Он прислал целое сочинение, точнее, швырнул нам в лицо, и не сочинение, а настоящую обвинительную речь, писать он научился, это уж точно! Его до глубины души возмущает, что он теперь должен верить, будто звезды, что всегда светили над его деревней, — уже не глаза ангелов, как он думал раньше.
— Да, проклятая отсталость! — зевая, заметил Борис. — Милая святая Русь все еще остается Азией, она умеет только молиться, а не думать. Этой мелочи можем научить ее только мы — мы, то есть Европа.
— Если учить силой — молиться или думать, не имеет значения, — это в любом случае будет принуждением! — буркнул Виталий.
— Нет, ты послушай! — раздраженно сказал Борис. — Вы должны радоваться, что вам не надо проделывать самостоятельно весь исторический путь, пройденный нами, в том числе и в научной жизни, что вы все это получаете в готовом виде, вдолбленным в голову. И возникающие при этом конфликты, в конце концов, — те же самые, что когда-то возникали и перед нами.
— Те, да не те, — со страдальческой миной возразил Виталий. — Ваши были не такими наивными, не возникали в результате «вдалбливания» со стороны! Сюда наука приходит вдруг; с уже давно готовыми результатами, а не вызревает здесь постепенно — нет, ее бросают на нашу почву, как бомбу, готовую взорваться! Внезапное откровение, болезненное, как рана! Пойми же, что живое, единственно своеобразное тут — именно то, о чем так по-детски написал этот рабочий, а не ангельская и не более правильная астрономия, то, что возникает в ней из такого столкновения, из невозможнейших противоречий — из чего-то такого, что испытывает только он, только ему подобные…
Он оборвал фразу на середине.
— Ну а Надя? Она, стало быть, поступает неправильно?! Но тогда почему ты так восхищаешься ее деятельностью? — недоуменно заметил Борис.
— Я не против Нади выступаю, а, скорее, против себя самого, против того, что мне самому не совсем понятно, — тихо проговорил Виталий. Здоровой рукой он поддерживал правую, безжизненно свисавшую, — он иногда делал так, когда его неожиданно начинала мучить боль, а это случалось всякий раз, когда он перенапрягался.
— Что ж, как знаешь, — добродушно вмешался в разговор Михаэль. — В любом случае мы не можем вот гак сразу навести порядок во всей России… Надо стремиться к достижению цели.
— Цели?.. — Виталий обеспокоенно посмотрел на него.
— Господи, по крайней мере, закончить школу, познать жизнь, а там, даст Бог, и профессором стать! В этом заключается моя скромная цель, — вместо смущенно умолкнувшего Михаэля ответил Борис. Он сидел, свесив ноги, на кровати. — Сейчас для тебя важнее всего учеба, разве нет? Но именно в это время тебе приспичило выяснить, какими душевными мужами терзается этот фабричный рабочий. Вперед, господин Обломов! За работу!
Этот разговор прочнее запал мне в намять, чем многие предыдущие и последующие, хотя я, собственно говоря, уловила в нем только одну интонацию, которой раньше еще ни разу не слышала: Виталий — русский, мы — нерусские; себя и Надю он называл «мы» и противопоставлял нам. Даже теперь, когда он не был с ней согласен, — что я восприняла со странным удовольствием. Вдобавок, как выяснилось, Надя только страдала от добровольно возложенной на себя миссии — с помощью научной фразеологии открывать необразованным людям глаза на истинное положение вещей. Но страдала она еще и оттого, что видела, как все эти хорошо знакомые ей с детства крестьяне становятся в борьбе за существование городскими пролетариями. С другой стороны, она тем не менее фанатично верила в получавшее распространение в ее кругах марксистское учение, согласно которому все дальнейшее развитие неотвратимо подчинялось логической схеме — оно отталкивало даже Виталия, хотя он и не мог его опровергнуть.
Буквы, которым Надя учила своих неграмотных учеников, складывались в выводы, которые ее саму скорее угнетали, чем радовали, во всяком случае, складывались они не в утешительные, внушающие надежду «истины», подобные тем, которым она когда-то, не заботясь об их политическом и церковном смысле, пыталась следовать вместе со Спиридоном, живя но законам «братства Христова». С тех пор как кончилось детство и Надя оставила свою южную деревеньку, полную солнца, невежества и грязи, она не знала почти ничего