Анри Труайя - Эмиль Золя
Никогда еще Золя не сталкивался ни с таким шельмованием своего творчества, ни с такими обвинениями в сексуальной озабоченности. Его душило возмущение, он расстегнул ворот и продолжал читать: «В молодости он был очень беден, очень робок, образ женщины, которую он так и не познал в том возрасте, когда следовало ее познать, неотступно преследует его, и видение это явно неверное. Кроме того, расстройство, вызванное заболеванием почек, также, должно быть, способствует тому, что определенные функции тревожат его сверх меры, заставляют преувеличивать их значение… И не следует ли к этим болезненным мотивам прибавить беспокойство, которое мы так часто замечаем у женоненавистников, равно как и у очень молодых людей, которые боятся, что их сочтут не осведомленными в делах любви?»
Дочитав статью до этого места, Золя остановился и задумался. Как посмели эти варвары влезть в его личную жизнь, раздеть его и выставить нагишом, во всем его физическом убожестве, перед тысячами читателей газеты? Все, о чем они говорили, было правдой, несмотря на полемические преувеличения. Он действительно был литературным отшельником, который тешился своими мечтаниями, потому что робел перед женским телом. Но он никогда и никому в этом не признавался, разве что проболтался нечаянно Доде или Гонкуру. И тут у него в голове сверкнула догадка: вот эти-то два фальшивых друга и снабдили сведениями тех пятерых, кто подписался под текстом. Все эти дерзкие мальчишки, самому младшему из которых был двадцать один год, а самому старшему – двадцать шесть, были приняты кто в Шанрозе у Доде, кто в Отейле у Гонкура. Заговор налицо. Золя с трудом заставил себя дочитать до конца обвинительную речь, силы его оставили. «Только что „Земля“ вышла в свет. Разочарование оказалось глубоким и мучительным… Мы решительно отрекаемся от этой самозваной правдивой литературы, от этой погони ума, жаждущего успеха, за неразборчивой вольностью. Мы отвергаем эти фигуры риторики Золя, эти нечеловечески огромные и несуразные образы, лишенные какой-либо сложности, грубо, шлепком, выброшенные куда придется из дверцы мчащегося вагона… Мы убеждены в том, что „Земля“ – не минутная слабость великого человека, но последняя стадия постепенного падения, неисцелимое болезненное извращение целомудренного».
Сразу после появления на газетной полосе читатели окрестили этот памфлет «Манифестом пятерых». Истинные друзья Золя были потрясены и удручены. Все они сходились на том, что тут не обошлось без происков Гонкура и Доде. Гюисманс писал Золя: «Этот пасквиль сочинил невоспитанный человек по фамилии Рони, а Боннетен затеял всю историю и дал делу ход. Роль остальных, по-видимому, ограничивалась тем, чтобы быть тупыми. Остается узнать, не подстрекала ли Боннетена, у которого, несомненно, душа нечистая, некая личность, у которой бывают все эти люди? Я очень склонен так думать, потому что, как мне кажется, это дело затеяли за пределами Парижа». В то время как Гюисманс обличает Доде, Анри Бауэр приписывает ответственность за этот «Манифест» Гонкуру, «хнычущему собрату».
Вместо того чтобы протестовать, Золя предпочел замкнуться в презрительном молчании. «Как вы могли подумать, что я стану отвечать на эту глупую и подлую статью? – гордо пишет он журналисту Гюставу Жеффруа. – Неужели вы забыли о том, что у меня за спиной двадцать пять лет работы и тридцать томов и что никто не вправе усомниться в моей писательской чести?»[186] И Гюисмансу: «Спасибо за ваше славное письмо… Я безошибочно узнал Рони по педантским ученым фразам, а Боннетен не мог не быть зачинщиком. Все это смешно и грязно. Вы знаете мое философское отношение к брани. Чем дальше я иду, тем больше жажду непопулярности и одиночества».[187]
И чтобы окончательно выбросить из головы всю эту мерзость, он уезжает с Александриной в Руан. Вернувшись, узнает от общих друзей, что Гонкур обижен на него за то, что Золя подозревает, будто он был в сговоре с авторами «Манифеста пятерых». И тут же начинает оправдываться. «Значит, вы считаете меня глупым? – пишет он Гонкуру. – Сделайте милость, поверьте, что я знаю, как была написана эта статья. Я убежден и везде твержу, что если бы вы знали о ней, то помешали бы ее напечатать, как ради вас самого, так и ради меня. А я-то вообразил, будто вы должны проявить ко мне сочувствие после этой глупой и грязной выходки пятерых ваших близких приятелей. Я ждал такого проявления, а на меня обрушился ваш гнев. Поистине это превосходит всякую меру. Если я решаюсь вам писать, то только потому, что наши отношения стали неясными, и как ваше, так и мое достоинство требует, чтобы мы разобрались, к чему пришли наши дружеские и профессиональные связи».[188]
Гонкур ответил кисло-сладким письмом, в котором заверения в полной непричастности к этой истории чередовались с обидами непонятого автора. Золя снова взялся за перо, надеясь загладить недоразумение: «Рану нашей дружбе нанесли не эти пересуды. Рану ей нанесло мнимое соперничество, которое нравится разжигать нашим врагам. Я долго надеялся, я и сейчас еще надеюсь на то, что им не удастся нас поссорить, поскольку знаю, что вы очень порядочный человек и у вас на самом деле нежная душа».[189] Получив такое предложение помириться, Гонкур записал в своем «Дневнике»: «Мне передали письмо от Золя, письмо уступающее, письмо, нежное, но не впрямую. Доде назвал его письмом труса… После этого послания мне только и остается написать ему: „Обнимемся, Фольвиль!“»[190]
Через несколько дней Доде, со своей стороны, заверил Золя: «Сегодня мне непременно хочется вам сказать, что, знай я заранее о подобных планах публичного возмущения, я умолил бы авторов, по крайней мере, тех двоих, к которым хорошо отношусь и с которыми достаточно часто вижусь, не печатать этого, ради них же самих и в первую очередь ради меня».[191] Ужин «по случаю возвращения» был устроен у Шарпантье, на нем собрались Золя и Доде с женами и Эдмон де Гонкур. Обстановка оказалась напряженной, хотя все притворно улыбались, стараясь выглядеть приветливыми. Золя кожей чувствовал ненависть, долетавшую до него подобно зловонному дыханию. Для них он так и остался, по выражению Гонкура, «мерзким итальяшкой». Продолжая любезно беседовать, он мечтал только об одном: поскорее вернуться в свое логово.
Хотя «Манифест пятерых» и был много раз перепечатан газетами со множеством комментариев, читатели вскоре о нем забыли. И только в душе Золя статья оставила незаживающую рану. Он спрашивал себя, не следовало бы ему теперь, чтобы смутить гонителей, включить в цикл о Ругон-Маккарах историю чистую и счастливую, откуда были бы изгнаны все требования плоти, показать, что он способен действовать и в самом возвышенном мираже с не меньшей легкостью, чем в самой низменной реальности. Роман можно было бы назвать «Мечта»…
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});