Г. Андреев - Трудные дороги
Если смотреть по карте, мы скатывались прямо на север — будто поэтому в первые дни мы проехали больше двухсот километров. Потом повернули на восток, по большой судоходной реке — на ней и движение больше, а лошадки словно еще заморенее и к тому же их не хватало. И весь путь занял две недели: похоже, этот срок стал стандартным, в него часто укладывались разные отрезки моего тогдашнего бытия. Кто отмерил этот срок?
Удивляться было чему и кроме этого. Огромность пространств и смиряла, и возбуждала. В этом краю можно было бы уместить несколько западноевропейских государств. А его, в деревнях по берегам рек, населяло всего тысяч пятьдесят человек. От деревни до деревни — двадцать, тридцать километров, а деревня часто — три-четыре двора. Двадцать-тридцать дворов — уже большое районное село и лишь три-четыре села в краю насчитывали дворов по сто: центры, вокруг которых сосредоточивалась местная жизнь. И мало кто отваживался уходить в тайгу на десяток километров от берега: незачем.
На севере люди приветливы и открыты; они рады каждому новому лицу, известию, событию. О том, что в устье с большой земли приехал Иван Иванович Иванов, в верховьях, за тысячу километров, узнают через час-два: по незаметной проволоке телефона новости летят, как по воздуху. Никогда не откажут в ночлеге: приезжайте в полночь, в два, в три часа ночи, стучите в любой дом — через пять минут хозяйка уже возится с самоваром и разжигает железную печку. Путник с дороги должен быть накормлен и обогрет. Предложите деньги за ночлег, за самовар — откажутся; настоите — возьмут: значит, у проезжего есть и взять не зазорно, но никто не спросит, если не предложите сами. Человек не у себя дома — человек, о котором обязан заботиться каждый, кто дома. И этот каждый, сам отправляясь в путь, без церемоний заходит в любой дом и принимает уход за собой, как должное. Да и путник — развлечение и источник новостей: они будут пищей для размышлений и разговоров на много дней…
Раньше тут не легко было найти рабочих для небольших лесозаготовок, на разгрузку и погрузку барж и пароходов: на такие работы шли по случаю, ради лишнего заработка. Занятия выбирали больше по душе. Мужчины рыбачили — река кишела дорогой, красной рыбой, на продажу, хватало и на еду. Зимой охотились: лес густо населен белками, рыжими и черно-бурыми лисами, водились и медведи; севернее жили белые и драгоценные голубые песцы. В тундре обитали оленеводы, с тысячными стадами оленей: замшевые перчатки из оленьей кожи местной выделки носили щеголи Петербурга, Москвы — и Парижа, Лондона. Охота и рыболовство занимали хорошо, если половину времени; окончив сезон, мужчины забирались на печки, на полати и откровенно бездельничали: они были обеспечены на круглый год.
Приложить руки к домашнему хозяйству, к земле, мужчины считали для себя постыдным: хозяйство вели женщины. С мужчины достаточно того, что нужно по очереди возить почту, проезжих — зимой на санях, летом, если нет парохода, на лодке, которую тянет лямкой идущая по берегу лошадь. Тут родилась репа, картофель, немного южнее вызревали рожь, ячмень, но раньше их не сеяли: хлеба хватало привозного. И если женщина вскапывала огород, площадью с небольшую комнату, под репу и картофель, хозяйской гордости не было конца.
Но каждый двор имел по две-три — и до восьми-двенадцати коров. Летом их до зимы выпускали в лес, они не уходили далеко, хотя и случалось, что одну-другую задирал медведь. Это не считалось большим несчастьем: скотина стоила дешево. На зиму заготовляли сено, но травы, даже только на узкой полоске берега, не выкашивались и каждый год сгнивали на корню. Тут можно было бы прокормить скота в десятки раз больше, чем имел край. Но и без того он отправлял вниз, к океану, и дальше внутрь страны и за границу множество бочат янтарного масла. И жил безбедно и беззаботно: до тех пор, пока не пришел сюда концлагерь, местные жители не знали замков и никогда не запирали дверей, отлучаясь из дома.
Мы пришли в этот край в древние времена: сюда заходили еще новгородцы. При Грозном тут стояли острожки, край цепко осваивали купцы. Пробирались сюда не только студеным морем, а и прямиком по тайге и тундре. Давным-давно, когда еще в помине не было о нынешней технике и концлагерях, без тысяч и тысяч людских жертв, тут сумели за сотни километров пробить летнюю дорогу, там, где уходила теперь на большую землю проволока телефона. После революции тайга и тундра стерли эту дорогу и остался только зимник.
При Михаиле Федоровиче, Алексее Михайловиче на реке промышляли жемчуг, мелкий, бисерный, но попадался и крупный. Им вышивали оклады икон, кокошники, посылали в Москву…
На четвертый день пути мы приехали в большое село, прежний острог. От прежнего в нем мало что осталось. Богатых оленеводов, промышленников, купцов давно уничтожили, разогнали; отдельные их семьи еще оставались и медленно умирали.
Возчик завез меня в такую семью, из двух молчаливых старух. Одна высокая, одутловатая, дородная, с горделиво поднятой головой, с длинным посохом в белой руке — с нее можно было бы писать боярыню Морозову. Утолщенная рукоять посоха — в пожелтевшей инкрустации: тут чудесно резали по кости, а кость брали из клыков моржа и бивней мамонта, законсервированные морозом туши которого иногда находили в тундре. Вторая старуха — низенькая, тощая, скрюченная пополам, с носом Бабы-яги, шмыгала по комнатам, постукивая короткой клюкой. Обеим было почти по сто лет.
Истовые староверки, они чуть не прибили меня, когда я, не зная, куда попал, собрался закурить. Гневными взглядами и жестами старухи выставили «табашника» на мороз. За едой дали мне «мирскую посуду». Но отходчивы и старушечьи сердца; может быть потому, что в их глазах я тоже был гонимым, к вечеру старухи смилостивились и степенно беседовали со мной. В доме было много икон; в одну из дверей я видел уставленную иконами стену может быть молельной; наверно, были у них и старые книги. В разговоре о старине я спросил, что у них есть из древности. Книг мне не показали, но щедро вознаградили другой стариной.
Должно быть, старухи в этот день пересматривали свои вещи: в одной из комнат, на столах и древних же укладках и сундуках, окованных цветным железом, лежали женские наряды. Старухи носили их лет восемьдесят назад. Потом оказалось, что эти наряды еще от бабушек и прабабушек старух: это были одежды, которые носили наши девушки и молодые женщины этак при Алексее Тишайшем. Тяжелые бархатные, парчевые, легчайшие шелковые сарафаны, накидки — ярко-красные, малиновые, бордовые, нежно-голубые; цветистые персидские шали, платочки ажурного плетения устюжских кружевниц, расшитые сафьянные сапожки, веселые и величавые кокошники, унизанные жемчугами и уральскими самоцветами — вся эта музейная редкость на наши деньги не имела никакой цены — и была несметным богатством. Для старух смотр был праздником; глаза их смягчились, увлажненные радостью воспоминаний; руки любовно гладили бархат, парчу, кружева. А я смотрел, замирая, боясь спугнуть вышедшие из прошлого зыбкие тени, словно видя, как оживают мертвые вещи, облекая волооких красавиц с черными дугами бровей на белых лицах и с длинными, ниже пояса, толстыми косами…
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});