То было давно… - Константин Алексеевич Коровин
Мы замолчали. В мертвой тишине ночи нам казалось, что кто-то ходит впереди, переступая огромными ногами. Плеск воды внизу, будто он переходит реку. Сбоку лес осветился, и мы увидели, что мы на краю высокого обрыва, а под обрывом слева, где был свет от огня, бросая большие тени на лес, высилась огромная тень человека. По речке тихо плыл челн, и впереди, на его носу, горело смолье. В челне стоял старик, держа в руках острогу, и пристально смотрел в воду реки. Сзади челна сидел другой и медленно шестом правил. Старик ударил к берегу острогой, вынул – на ней вертелась большая рыба. Он на край челна стряхнул ее с остроги, сказал:
– Поверни, покурим, да я смолье подложу.
– Эва вон в ночь какую рыбачит, – сказал, глядя вниз, Герасим. – Эй, мы вот тож по охоте плутаем. Шагу не видать, – крикнул рыбакам Герасим.
– А вы чьи? – спросил снизу голос.
– Из Букова.
– Эвона, отколь зашли.
– Сторож-то Барченков далече ли отсюда?
– Не-е, не больно. По реке ежели, то скоро. Иди за нами по огню. Слезай.
– Тут не спуститься. Крута круча. Насмерть упадешь. Где бы пройтить-то?
Огонь сильно разгорелся, и мы пошли краем обрыва. Река освещалась далеко. Обрыв был отлогий, и мы быстро спустились по песку его.
Старик-рыбак посмотрел на нас и сказал:
– Охотники. Ишь, уток что. А мы-то слышим, за бугром кто-то орет в ночь такую. Вы дальние, знать?
– Да, – говорю я. – Вот приятель из Москвы. Герасим из Букова. А я из Охотина.
– Да ты Коровин, знать?
– Да.
– Ты забыл, а я с тобой чай пил у Барана. Помнишь? Ты тоже заплутался тады.
– Как же! – вспомнил я. – Рассказывали про барыню без головы, что казалась в доме.
– Во-во. Помнишь, сердце шито?
– Как же!
– Баран жив. Лося опять засолил. Солонина, значит, будет. Горазд по лосям-то Баран. Стрелок. Не упустит. Ну, по бережку-то на огонь за нами идите. А то темь какая. Трогай.
И челн отошел от берега. Мы шли за ним сзади. Поворачивая изгибами реки, старик ловко ударял острогой и отряхал в челн рыбу.
– Приехали! – крикнул он наконец.
Показался деревянный, без перил, мост. На берегу, у большого соснового леса, светился дом, стали видны и ворота с забором лесничего.
Когда мы подошли к нему, залаяла собака. В доме было темно. Герасим постучал в край окна. Долго ждали. Отворилось окно, и молодая девушка спросила:
– Чего надо?
– Охотники, пустите, – ответили мы.
Долго ждали. Слышались шаги. Отворилась калитка. Молодой лесничий, с фонарем в руках, сказал, показывая дорогу:
– Пожалуйста, не оступитесь. Эдакая темь.
Большой дом лесника. Чисто. Обе молодые женщины поздоровались с нами, забегали, хлопочут в сенях, ставят самовар.
– Рад гостям, – сказал лесничий, расстилая скатерть на столе, и взял уток: – На двор вынесу – на холодок. Повешу там, а то в доме тепло.
– Простите, хорошо бы уток пожарить, – сказал Павел Сучков. – Я сам приготовлю.
На стол ставят чашки, варенье, грибы, огурцы.
– Уху сварим, – говорят женщины.
– Десять часов, ужин сготовим.
– Мы-то рано спать ложимся, – сказал лесничий. – Скучно. Лес и лес. Дорога проселочная. Редко кто заглянет, и то по делу. Глухое место. Рад я гостям-охотникам.
Затопили печь в соседней комнате. Лесничий из шкафа достал настойку, поставил рюмки; Павел Александрович налил коньяк в графин и сказал:
– Глушь, глушь. А каково. Жизнь какова, праздник Покрова. Чего еще!!!
– Спасибо дедушке-рыбаку, – сказал Герасим. – А то до утра бы во тьме сидели. А ночь-то, прямо египетская. Шагу не ступишь. Хорошо, дождя не было. А то бы…
Весело в печке трещали дрова. Что-то настоящее, живая жизнь. В этой скатерти, хлебе, грибах, огурцах, в жареных утках и в темной ночи как-то всё вместе соединено, так просто и так хорошо душе.
– Эх, гляди, какой праздник вышел. Уха-то, налим! – радовался Герасим.
Слышу, собака скребется в дверь. Я отворил. Большой лохматый пес, вертя хвостом, обошел всех нас, обнюхал. Потом перед столом встал на задние лапы – служить. Его желтые глаза смотрели на нас и говорили: «Видите, я служу. Вот что я умею». Он получил лепешку и живо проглотил ее.
– Заметьте, – сказал лесничий, – вот на вас маленько лаял. А то всю ночь рвется, прямо на забор прыгает. И воет. Когда воет – значит, волки. Обязательно разбудит. В лесу-то тоже жить надо умеючи. Одному с семейством гляди да гляди.
– Что же, лихие люди бывают? – спросил Павел Сучков.
– Как сказать. Бывают… Боязно. Пытались в окно влезть. Вон, в горницу, где одежда висит. Да у меня фейверк припасен.
– Какой фейверк?
– Я зажгу фитиль, а бурак с порохом да песком запасен, на шесте. Вон, около, тут. Он как ахнет – чисто пушка. Ну и бегут, опрометя. Ну и оружие у меня есть. Вот когда в объезд езжу, так жена и сестрица остаются. Обе стреляют хорошо. Только по зиме волки вот к воротам подходят. Собаку хотят всё выманить. Так вот, сколько видали они, жена и сестрица, а волка жалеют… Не стреляют. Чудно, а? Вот они, – показал он на жену и сестру.
Во дворе с лаем завыла собака.
– Слышь, чу! – сказал лесничий. – Это на волков. Музыка будет. Идите-ка на крыльцо.
Мы оделись и вышли все на крыльцо. И слышим, далеко, в той стороне, откуда пришли, протяжный вой.
Тяжкой тоской неслись звуки и необычайной гармонией. Переливались эхом; вой и мольба. Какой-то ужас безысходной доли, неизбежной судьбы был в этом далеком крике жалобы и мольбы. Волки…
Жуть прошла в душу. Мы вернулись в дом. Сестра лесничего смотрела в темное окно и, улыбнувшись, сказала:
– Брат музыкой зовет волчий вой. А я не люблю. Они это плачут о доле своей лютой.
– Да, жутко воют волки, – согласился я.
– Эх, да, – сказал и Герасим. – А что, Лисеич, люди-то тоже воют. Да ведь горд человек. Не показывает. А ежели долю свою знать, то много горя. И завыл бы другой, да стыдится…
Печной горшок
Лето. У крыльца моего дома во Владимирской губернии сижу я под большим зонтиком и пишу красками с натуры рыб – золотых язей… Сзади сидят на траве приятели: крестьянин Василий Иванович Блохин и Павел-рыбак, тоже крестьянин.
На деревянной террасе накрывают стол к обеду.
– В Глубоких Ямах в Вепреве и дна нет, – говорит Павел.
– Как дна нет? А что же там?
– Просто глыбь. Ну и рыбы!..
– Глядить-ка, к вам гости едут! – перебил Василий.
Я обернулся. В ворота заворачивала лошадь; в тарантасе сидят двое: