Жизнь Алексея: Диалоги - Александр Яковлевич Ярин
– Голодный грешник сам себе как пустой дом.
– Он захотел служить своему отцу за плату.
– Это было давно.
– Он вернулся к отцу тенью, потому что голодный грешник ничего в себе не имеет.
– Куда ж ему было деваться?
– Грех лишал его силы терпеть пустое чрево, голод питал мысль о грехе.
– Потому сказано: «Пришед в себя…»
– Пришед в себя, ничего в себе не нашел и тогда вспомнил о хлебе, остающемся на столах.
– Он вновь ступил на двор отца, чтобы попросить о малом.
– А получил великое.
– Имение отца простиралось все еще далеко, потому что сказано: «отец его издалека увидел его»…
– Да, мой младший брат жил давно… Но, послушай, какая-то тяжесть, как предчувствие конца, начинает меня угнетать. По воздуху ли вошел в меня этот недуг, или он врожден и получен от тебя, не знаю. Особенно в разгар дня, когда за окнами не темнота, как сейчас, а бесцветный эфир, прозрачней самой пустоты, как лекарская микстура, ест глаза (ты знаешь, я боюсь сильного света), тогда это на меня находит. Мне чудится, что утра никогда не было, вечер никогда не настанет и что во всем великом городе у меня нет – и к лучшему – ни одного знакомого человека. Я подхожу к окну, упираюсь лбом в переплет и смотрю на пестрый город, расползшийся по холмам. Мне начинает казаться, что время остановилось. Я не верю, что на свете существуют ремесла и науки, лица, слова, смех и плач. Само воспоминание обо всем этом становится похожим на скабрезные шутки угодливых прихлебателей. Мне тогда как-то голо. Я смотрю на свои руки, ноги, живот, и мне кажется, что они не мои, а кого-то другого. Особенно почему-то руки. Тогда я часами сижу на стуле, шевелю конечностями и представляю, будто кто-то дергает их за ниточки. Мне не верится, что это мои ноги, сомнительно, что это мой живот, и – страшно, сейчас заору – не мои, не мои это руки! В такие минуты выкрадусь из тела, буду метаться, как обезумевшая мышь между подошвами молодых шалопаев, вставших крýгом. Или – веришь, отец? – как тот древний юноша, что по воле сделал себя левшой, могу сжечь ладонь на жаровне. Руки´ не жалко, ведь она чужая. Отец! Ты видишь, что и мое имущество не мое. Так неужели я родился в этом доме случайно и напрасно? И где я найду оправдание, чтобы жить дальше?
– Я не могу поддержать тебя ни своей мыслью, ни жизнью, ни своим телесным составом. Мы стоим рядом, вот твое тело, вот мое. Между нами только воздух, но я не в силах передать тебе что-либо сквозь эту незримую стену. Однако мы вместе ведем рассказ о твоем младшем брате, и слово-сын совсем не зависит от слова-отца, оно появляется невзначай, само собой и бредет куда ему вздумается. Рассказ плутает…
– …и горе вам, люди и вещи, стоящие на его пути, ибо он несет вам погибель?
– Твой младший брат обрел то, чего не искал. Богатая одежда на дне глубоких ларей дождалась своего часа, бычья смерть превратилась в веселый пир.
– И лучшее – перстень с отцовской руки, давший тяжесть персту, дабы указывать и запечатлевать.
– «Ибо сын мой был мертв и ожил, пропадал и нашелся».
– Не суждено ли мне оборвать тот рассказ, не закончив? Не его ли страшная тяжесть давит меня в эти минуты?
– Этот рассказ обрывается с каждым словом. Если ты не закончишь его своей жизнью, он не двинется с места. Твой брат сказал в нем последнее слово. Теперь очередь за тобой. Я жду. Лишь только ты скажешь свое – думаю, ветер ворвется в наш дом, распахнет все двери и неведомый горизонт сверкнет мне со всех сторон. Ветер вмиг сделает сад, город и дом задворками мира, манящего за порог!
– Я чувствую, будто невидимые цепи повисли на мне и ветер не может сорвать меня с места, потому что, сдвинувшись, я превращусь в малую точку, но пока держусь, я – везде.
– Из всех людей, что едят мой хлеб, больше всего меня влекут нищие, которые отбрасывают две тени. Для них из прожитого и будущего сияют два одинаково ярких солнца. Эти люди сами не знают, живы они или мертвы и в какую сторону им идти, так же и наш рассказ не должен ведать, движется он или стоит на месте.
– Я никуда не хочу из нашего сада. Где-то в его зарослях скрывается середина мира. Быть может, за голубятней у стены, вон в том дальнем глухом углу. Туда сквозь листву не проникают солнце и дождь. Я люблю сидеть там на деревянной скамье. Тогда мне кажется, что мой рассказ давно окончен.
– Как хорошо! Тогда ты совсем свободен и с легким сердцем можешь идти куда захочешь. Когда рассказ окончен, идется легко и весело. И если он вдруг оборвется – что ж, не твоя печаль. Ведь ты давно позаботился о конце, давно приберег его про запас в складках твоей одежды.
– Отец, нужны ли силы, чтобы идти?
– Нет, не нужны, но если они рвутся из тебя наружу, выпусти их, пусть вьются над дорогой, где ты идешь, и веселят тебе сердце.
– Не так ли, как те птицы – посмотри-ка наверх! – что кружатся сейчас над нашими головами?
– Видно, зовут тебя. Свои – своего.
– Там добрая половина твоих, отец.
Когда же этот святой Алексий возмужал, Евфимиан и жена его решили женить сына. Перебрав в памяти дочерей знатных семейств, они нашли одну девушку царской крови и рода, превосходящую всех красотой и богатством, и выбрали ее. И обвенчали их с честными иереями. И, введя новобрачных в свадебный покой, весь день до вечера провели в веселии. И вечером Евфимиан говорит сыну своему: «Войди, дитя, взгляни на невестку мою и супругу твою». И, вошед в брачный покой, юноша увидел ее сидящей в кресле. И он взял свой золотой перстень и поясную пряжку, завернутые в пурпурного цвета покров, и отдал ей, и сказал: «Прими это и береги, и Господь да будет между мной и тобой, пока на то воля Его», и сказал ей и другие сокровенные слова. И, выйдя из брачного покоя, удалился в свою спальню.
Алексей, жена Алексея.
– (Входит. Она сидит в кресле.) Я люблю тебя, хотя никогда прежде не видел.
– Я буду повиноваться тебе во всем, так как ты поймал и застал меня врасплох и поразил тем, что вошел, и я не в силах встать, чтобы