В. Н. Кривцов - Отец Иакинф
Но в субботу, в половине шестого, начиналась иная жизнь. С каким нетерпением дожидался Никита этого часа! Он и теперь еще помнит, как весело светил ему сквозь голые сучья облетевшего сада приветливый огонек в окошках саблуковского дома.
Ни одной науке не отдавался Никита с таким рвением, как занятиям французским у Саблуковых.
Языки ему давались легко. Он свободно читал по-французски и говорил, как ему казалось, довольно бегло. Но скоро он понял, что его французский язык производит впечатление весьма комическое. Первым учителем французского был у них профессор философии Яковлев-Орлин. Человек исполинского роста и громоподобного голоса, которым он мог бы потягаться с любым протодиаконом, Орлин выучился по-французски в Московской академии. Читал он с ними Корнеля и Расина, Ларошфуко и Лабрюйера. На произношение большого внимания не обращал, да и сам, как теперь становилось ясно Никите, особым изяществом выговора не отличался, так что у мадемуазель Марме им приходилось переучиваться заново.
Учительницей та была строгой и придирчивой. В отличие от Орлина, ее особенно заботили произношение и интонация. Любая фальшь, малейшая ошибка причиняли ей боль.
Упражнялись они не только с мадемуазель, но и с Таней, которая говорила по-французски, как природная парижанка, — так во всяком случае Никите казалось.
Занятия с Таней были ему и в радость, и в муку. Он не мог спокойно сидеть, когда она склонялась над лежащей перед ним книгой, чтобы объяснить произношение какого-нибудь не дававшегося Никите слова, или ненароком касалась его руки, переворачивая страницу; негромкий голос ее продолжал звучать в ушах даже когда и не было ее рядом.
Они упражнялись во французском, читали по очереди вслух, устраивали на святках любительские спектакли — сколько тут было веселой возни и суматохи! Особенно он любил, когда Таня садилась к фортепьяно.
Но вечер не оканчивался, когда за ними захлопывалась калитка саблуковского дома. Часто ночью, лежа без сна, стараясь не замечать могучего храпа богословов и философов, Никита переживал сызнова подробности прошедшего вечера. Все в этих воспоминаниях вдруг обретало для него значение: украдкой брошенный взгляд, оттенок голоса, которым она произносила свое обычное "До свидания, Никита", живое тепло тоненьких ее пальцев при прощальном пожатии руки.
Таня встречала их всякий раз дружески, никому не отдавая предпочтения. Ей было весело с обоими.
А он, человек совсем не робкого десятка, страшился остаться с нею наедине, не смел прикоснуться к ней.
Мучительным напряжением воли всечасно следил за собой, чтобы никто не догадался, что у него на сердце. Он понимал: стоит только родителям Тани заподозрить неладное, и двери их дома будут навсегда закрыты для несчастного кутейника.
Оттого-то Никита тщательно таил свое чувство, не решаясь открыться даже Сане.
III
Наступило лето. Однако ехать на вакации не хотелось. Жаль было покидать Казань даже на несколько недель.
Но как-то вечером пришло письмо из дому, длинное — на трех листах.
Никита знал, что в грамоте отец не силен, учился в семинарии всего до грамматики (да и было то лет тридцать тому назад), и столь пространное письмо его удивило.
"Родимый сынок наш, Никитушка, низко тебе с матерью кланяемся и долгом поставляем отписать, какая с нами беда приключилась, — читал Никита. — Назад три дня бывши я из чуваш у новокрещена Архипа Алексеева, ты должон его помнить, по зову ево на помочи и испивши пива, зделался несколько в подгуле. Воротился домой и, не входя в ызбу, прошел прямо в сад, лег в поставленный в том саду для караула яблоков шалаш, в котором ты любил почивать, когда летом домой на ваканцыи приезжал, и заснул весьма крепко. И в то время неведомо кто имеющимся в оном шалаше собственным моим топором у левой руки близ самой ладони отрубил четыре пальца, из коих кроме болшого три протчие отпали, а мизинец остался на одной жиле.
И как я по отрублении тех палцов згоряча выскочил с постели и выбежал из шалаша, то углядел перелезающего чрез забор неведомо какого человека, но в подлинность его не приметил. Потом взошед я в ызбу и от истекшей от той моей руки немалого числа крови зделался в беспамятстве и почти полумертвой. О котором приключившемся мне нещастии известясь диакон наш, дьячек, пономарь, а еще воровского смотрения сотник Алексей с товарищи пришед ко мне в дом так чрез час, истекшую из моей руки кровь осматривали, но отрубленных трех палцов не сыскали почему и может стать, что оные отрубленные палцы растасканы птицами…
А как от того злодейства нахожусь я в крайней болезни, а за тем и должности своей исправлять не могу, то и просил я Чебоксарское духовное правление, чтоб место мое за излечением и пропитанием меня с семейством предоставить за тобой.
Вот какое, сынок, нещастие у нас приключилось, так что ждем мы тебя не дождемся, приезжай домой, как можно скорее, не мешкая…"
Никита не на шутку встревожился.
Но ехать домой без указа о предоставлении священнического места на время болезни отца было бессмысленно.
Если бы не уехал Амвросий, все было бы просто: преосвященный относился к Никите по-отечески. А как без него добиться этого указа? Хочешь не хочешь, а надобно идти в консисторию.
Помещалась она в кремле, рядом с архиерейским домом. От академии — три шага. На другой день чуть свет Никита побежал на "подачу". Несмотря на ранний час, в приемной уже понабилось народу. В длинной угрюмой комнате стояли, притулясь к темным, закопченным стенам с облупившейся штукатуркой, или сидели на лавках и на подоконниках просители. Были тут и запыленные, в лаптях, сельские дьячки и псаломщики из дальних приходов, и священники из самой Казани, и вдовые попадьи да дьяконицы, и просто странники.
Никита сел с краю.
Время тянулось томительно. Не слышно было не то что веселой шутки, но и говорили-то вполголоса — так, перешептывались друг с дружкой, не рискуя нарушить гнетущей тишины. Порой, правда, кто-нибудь забывался и повышал голос, но тотчас раздавалось предостерегающее "тсс!" или из-за стены доносилось сердитое: "Эй вы, чего расшумелись там!" — и снова все затихало. Время от времени через приемную проходили заспанные конситорские чиновники, ни на кого не глядя, будто и вовсе не замечая просителей.
— Сам-то нынче злой, видать с похмелья, — сказал сидевший рядом дьяком, имея в виду консисторского секретаря. — Я вот презент припас, — показал он на полуштоф под полой рясы. — Да боюсь — не мало ли?
— Не угадаешь! — пожал плечами седенький священник. — А что припас — правильно. Не без того. Я тебе так скажу, отец диакон, он и для полуштофа водки, и для фунта чая доступен, и для целкового, и для полтинника, да и от двугривенного не откажется. Все по тому судя, что у тебя за дело. Однако же и для наипервейшего в епархии иерея будет он недоступен, ежели тот возымеет дерзость явиться к нему с пустыми руками.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});